Последний бой - Тулепберген Каипбергенович Каипбергенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ходжа сбросил у входа свой хурджун, поблагодарил хозяйку. В это время из комнаты донесся громкий плач: это в люльке кричал ребенок. Ходжа, жалеючи морща лоб, поспешил в комнату, к люльке и, присев возле нее на корточки, принялся укачивать малыша, ласково приговаривая:
— Хаю, хаю, мой беленький...
Он вел себя так, будто сроду жил в этом доме и хорошо знал и хозяйку, и ее маленького.
Вошла Улмекен с охапкой сухого хвороста, разожгла очаг, поглядев на ходжу, который все качал люльку, сказала:
— Да не утруждай себя, кайнага. Погрейся лучше.
Ходжа обиженно поджал губы, в глазах его читался укор: видно, брезгуешь мной, оборванным, грязным, промокшим, боишься доверить своего ребенка?
Он подошел к очагу погреться, просушиться, протянул мокрые руки к огню:
— Сынок, что ли?
— Сын, сын, кайнага. Ох, отцу-то бедняге, почти и не довелось порадоваться вместе со мной.
— Знать, так уж на роду ему было написано. От судьбы не уйдешь. Недаром же молвится: не угадаешь, кто раньше помрет — больной или здоровый.
Улмекен украдкой вытерла концом платка набежавшие на глаза слезы.
— Знаю, велико твое горе. Как подумаешь: что может натворить один мерзавец! Жену лишил мужа, сына — отца, аул — доброго человека. Как говорится, собака одно умеет — выть, негодяй на одно способен — людей обездоливать.
Ходжа повернулся к огню спиной и продолжал:
— Слышал, слышал, как погиб твой хозяин. А ты на сынка погляди — на душе-то и легче станет. Народ-то что говорит? Пусть худой у тебя жеребенок — а ты его выхаживай, наступит лето — он вырастет в коня. Вот и сын твой вырастет, сделается большим человеком, с ним позабудешь о своем горе. Все перетерпится, переможется...
— Ох; кайнага, в народе ведь и так говорят: можно смыть сажу с котла, нельзя смыть рану с лица. Дай-то бог, чтоб других беда обошла, чтобы аул наш жил мирно да спокойно!
Взяв ребенка на руки, Улмекен стала кормить его грудью. Слезы ее постепенно высохли.
Снова уложив сына в люльку, она сняла с огня закипевший кумган, заварила чай, поставила чайник на край очага, перед ходжой.
Разомлевший от тепла, ублаженный, ходжа снял верхний бешмет, сел на кошму возле очага, подложив под бок подушку, которую дала ему Улмекен. Она предложила ходже и кокнар, но тот отказался.
— Вот и хорошо! — обрадовалась женщина, водворяя на место мешочек с кокнаром. — Какой с него прок-то? Я его так держу, на случай. Вон на поминках-то пришлось угощать кокнаром кое-кого из наших аксакалов.
— Нет, келин[17], такая роскошь, как кокнар, не по мне. Ежели я, бездомный бродяга, начну еще кокнаром баловаться, так кто меня под свой кров пустит? А ну-ка, келин, дай мне своего сынка, я на него полюбуюсь.
Взяв из рук Улмекен ребенка, ходжа сел прямее, поставил малыша на свое колено и принялся качать, чуть подбрасывая. Качая, поплевал ему в лицо — от сглазу:
«Туф, туф!»
Глядя на ребенка, он, видно, вспомнил о своей невозвратимой потере и запечалился, вроде даже прослезился, во всяком случае, достав платок, долго вытирал глаза. Потом этим же платком провел по губам и усам.
Улмекен хлопотала по хозяйству и словно не замечала гостя. Тогда он решил обратить на себя внимание, сказал, тяжко вздохнув.
— Ты уж прости, келин, не выдержал, всплакнул малость... У меня ведь тоже были дети. Да болезнь их прибрала... Не мог я оставаться без них дома, бросил все и стал скитаться по нашей земле. Все легче на людях-то.
— И жену покинул?
— Она меня покинула, на веки вечные... Когда умерли оба наши сыночка, она слегла от горя, да и отдала богу душу. — Ходжа опять испустил тяжелый вздох. — Ты-то как живешь, келин? По себе знаю, как горько это — одному-то век вековать. Как услыхал о твоей беде, так сердце кровью облилось. Да ведь нынче у всех жизнь не сахар. На себя еле слез хватает... Говорят, активисты помогают тебе по силе-возможности?
— Помогают, помогают, да продлит аллах их жизнь! И тот джигит, что из района приехал, — тоже добрая душа. Пару раз навестил вместе с батрачкомом и пятидесятником. Утешали меня, несчастную, справлялись, в чем нуждаюсь. Потом дров привезли — целую арбу. Этот джигит, из района, совсем еще молодой. Ох, боюсь, как бы эти бандиты и до него не добрались... В ауле-то у нас ни согласия, ни порядка, вот всяким разбойникам и вольготно.
Ходжа хотел было что-то сказать, но промолчал. Укрыл полой бешмета малыша, уснувшего на его коленях.
Увидев, что сын задремал, Улмекен снова переложила его в люльку.
А ходжа поднялся и, взяв лежавший возле дверей топор, вышел во двор.
У Улмекен защемило сердце от умиления и благодарности, когда со двора донесся глухой стук: ходжа колол дрова.
Он работал долго, до изнеможения. Улмекен крикнула ему, чтобы он отдохнул, но ходжа ответил, что ему по душе — играть топором, он делает это ради сына, к которому успел уже прикипеть сердцем.
Растроганная Улмекен, которая и так-то никому не отказывала в крове, не отпустила ходжу из дома и после того, как дождь перестал.
Ходжа только того и добивался.
На следующий день он встал утром и, как Улмекен его ни отговаривала, ушел, прихватив веревку, и к утреннему чаю вернулся с вязанкой дров.
Улмекен и удивляло поведение ходжи, и в то же время она побаивалась, как бы по аулу не загуляла сплетня: вот, мол, у одинокой вдовы живет посторонний мужчина.
Однако постепенно она убедилась, что ходжа относится к ней как к сестре и помогает ей без задней мысли, бескорыстно. Он не пыжился горделиво, оказав Улмекен какую-нибудь услугу, и ничего за нее не требовал: бывало, потрудится на совесть и уйдет, даже не поев. Порой он говорил ей:
— Зря ты меня благодаришь, келин, я ведь не для тебя стараюсь — для твоего сына.
Однажды он принес дрова и тут же исчез, не дожидаясь обеда. И не появлялся у Улмекен в течение двух дней.
Весть о том, что район требует срочной уборки урожая и сдачи всего хлопка