Последний бой - Тулепберген Каипбергенович Каипбергенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все, что случилось в следующий миг, Турумбет вспоминает с трудом — все перепуталось, смешалось, огнем обожгло его сердце. Он не раздумывал, что ему делать, какое принять решение, — пальцы рук, глаза, плечи, словно выйдя из повиновения Турумбету, словно больше они не принадлежали ему, действовали самостоятельно. Он смутно помнит, как возникла перед Бибигуль грозная фигура всадника. Это Таджим несся на женщину с высоко занесенной саблей. Свистнув, сабля опустится на голову бывшей жены Дуйсенбая, и тогда... Но прежде чем опустилась сабля, прыжком барса кинулась из-за кустарников на Бибигуль белая взлохмаченная фигура. Оттолкнула, свалила на землю. Что-то очень знакомое было в этой фигуре. Кто она? Кто? И будто молния осветила былое — Санем!.. Удар сабли пришелся в плечо, глубоко рассек грудь. С дикой яростью Таджим дернул саблю, вырвал из обмякшего тела, поднял над головой для нового удара. В хищном оскале сверкнули из-под усов ровные белые зубы.
Турумбет не слыхал выстрела. Он ощутил только резкий толчок приклада в плечо. Потом, будто в замутненном сне, он увидел, как вывалилась из рук Таджима тяжелая сабля, как, скорчившись, Таджим схватился за бок, уперся грудью в крутую лошадиную шею. Жеребец встал на дыбы, чуть не скинув наездника, повернулся, крупным галопом помчался к воротам.
К лежавшей навзничь Санем подбежала женщина:
— Мама!.. Мамочка!
Турумбет вздрогнул: она, Джамагуль! Заученным движением отвел затвор, загнал в ствол новый патрон, прицелился.
Обескураженные исчезновением своего предводителя, нукеры отступали к воротам. Через каждые несколько метров они останавливались, стреляли по окнам, где мелькали возбужденные, испуганные лица. В глубине двора вспыхнул пожар. Турумбет опустил винтовку, отполз подальше от сухого кустарника, поднялся, побежал к воротам...
Жеребец Дуйсенбая мирно пасся на пойменном лугу. Подперев рукой подбородок, сидел на пеньке Турумбет. Тяжелые, скверные чувства грызли джигита. Он сплюнул, резко помотал головой, чтобы отогнать навязчивые видения. Не помогало. Снова с какой-то неправдоподобной медлительностью Таджим заносил над головой острую саблю, скалился, подымался на стременах, вытягивался всем корпусом вперед. Сабля плавно опускалась на спину Санем, мягко и беззвучно рассекала тело, будто это было вовсе и не человеческое тело, а канар с сухим хлопком, воздушное облако. Потом вдруг Санем поворачивалась к Турумбету лицом, но это было не сегодняшнее, сморщенное старушечье лицо, а то, другое, которое он видел, когда впервые приезжал свататься к Джумагуль. Затем неожиданно и совершенно необъяснимо являлась новая картина, и Турумбет заново переживал гнетуще-постыдную сцену изгнания Санем из юрты. Что-то язвительное кричала Гульбике, беспомощно всхлипывала Джумагуль, а Санем старалась ее успокоить, гладила по спине, улыбалась неловкой, виноватой улыбкой. Но самое страшное было видеть, как Таджим яростно вырывает саблю из обмякшего тела старухи. Падая, она оборачивалась лицом к Турумбету, будто искала у него защиты или ответа, и он явственно слышал ее последние, точно саблей отрубленные слова: «За что? За...»
Как ответить ей на этот вопрос? Себе самому не может Турумбет на него ответить. Дуйсенбай поучал: нужно мстить, нужно в землю вогнать тех прокаженных гяуров, что запродались инородцам, пошли против веками освященных обычаев!.. Ну, пусть бы сам и мстил, а то ведь себя бережет, как ароматную розу, Турумбета в топор палача превращает. Когда вершины нашей цели достигнем, будем рядом, говорит, на тое сидеть, тебя первого, говорит, на тот большой праздник попросят. Попросят, как же! Жди: осла приглашают на свадьбу либо дрова возить, либо воду носить... А за что мне, собственно, мстить? Землю они у меня вроде не отнимали, стада мои не делили, ханской власти, которой владел, не лишали. А что жена на учебу убежала, так сам ведь ее и прогнал. Словно пса цепного, Дуйсенбай науськивал: куси ее, куси! Вот и укусил... себя самого...
Турумбет злобно пнул ногой лежащий на земле обрез. Встал, воровато оглядевшись по сторонам, поднял винтовку, пригнувшись, пошел к турангилевой роще. Земля была влажная, мягкая, сабля входила в нее легко, будто резала масло. Через несколько минут Турумбет сложил в яму обрез и саблю, засыпал землю обратно, утрамбовал сапогами. Опасливо озираясь, вернулся на прежнее место, вытер с лица липкий соленый пот. Похоже, обошлось — никто не видал. Теперь все: похоронил, заупокойную молитву прочел. Больше в руки не возьмет, хоть руку секи. Вспомнилось: целуй руку, которую не можешь отрубить. Вот так он, кажется, любит Таджима. Хорошо, если тот не приметил, кто всадил в него пулю. А если приметил?.. И новый страх обуял Турумбета: для чего ему было стрелять в курбаши? Пусть бы тот убил Бибигуль, вырезал всех, кто учится в школе, — братья-сестры они ему, что ли?!
Турумбет глубоко вдохнул свежий весенний воздух, устало прикрыл глаза. И сразу замельтешили перед ним разноцветные круги, в ушах зазвенел далекий серебряный колокольчик. И представилось вдруг Турумбету, будто он уже больше не он, не грозный воин аллаха, а вольная птица, что парит в чистом небе, и нет ему дела ни до Таджима с его буйной шайкой, ни до грешников, отступившихся от бога. Аллах всемогущ и, коль захочет, сам покарает отступников, обойдется уж как-то без помощи Турумбета. А Турумбет будет жить отныне сам по себе, как вольная птица в небе.
6
Среди ночи кто-то тревожно забарабанил в дверь.
— Вставай, аксакал! Дочь портного зарезали...
Вскочил, впопыхах долго не мог попасть ногой в штанину, на ходу накинул халат.
В узкой улочке у ворот Танирбергена толпился народ. Двор был запружен соседями. Жалобно причитал низкий женский голос. Будто листва на ветру, колыхались, тихо перешептывались человеческие тени.
Туребай протиснулся вперед. Сквозь откинутый полог в тусклом мерцающем свете лампады увидел вытянутые, мертвенно неподвижные ноги. Вошел.
Вид мертвеца всегда приводил Туребая в состояние смутной тревоги, внушал тошнотную брезгливость. Даже сейчас, когда перед ним лежала мертвая Турдыгуль — та Турдыгуль, к которой еще вчера он относился с искренним участием и отеческой нежностью, даже сейчас он