Перегной - Алексей Рачунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если поймаю, точно убью и закопаю на месте, решил я и отчаянно, выворачивая из под ног грязь, рванул вслед карабкающемуся с упорством переползающей через палец букашки автомобилю.
Вы видели когда нибудь женский бой в грязи? Я думаю, что это шоу меркнет перед тем, что видели те немногие жители Молебной что решили оказаться по каким—то делам в тот неурочный час на спуске к пруду.
Сама природа помогла мне, рванув краны всех своих резервуаров. С неба ливануло так, будто снова начался всемирный потоп. И грузовик Толяна забуксовал в раскисшей грязи. Потом была драка в этой грязи. Кровь смешивалась с влагой и глиной и тотчас растворялась в буром потоке воды. Я, уже из последних сил, сумел таки одолеть врага и прямо вбил в его глотку сырые комья той злополучной газеты. Потом долго сидел на поверженном и душил—душил, несильно, ибо сил тоже оставалось в самый край, и пытался притопить его в булькающей вокруг жиже.
Ливень закончился также внезапно как и начался, и с его окончанием схлынула моя ярость. Пальцы разжались на горле поверженного противника, уже скорее до кучи, я прихватил его за выскальзывающие, все в глине волосы, причвякнул о грязь затылком, еле встал, поддал, уже беззлобно, в бок ногой и побрел по раскисшей дороге в школу. К Софье. Объясняться и каяться.
— А я знаю, Марат, что ты хочешь мне сказать, — спокойно, обыденно, проговорила Софья, когда я грязный и обессилевший, ввалился, шатаясь, в избу.
— Но… как! Откуда?
— Вопрос, как я понимаю, риторический. Я же жила летом в городе.
Я, совсем обессилев, рухнул у печи на колени. Думалось почему—то о ерунде. О том, что вот, весь в грязи, в глине, сижу тут, пачкаю чистый пол. Печь побеленную уже вывозил по низу грязюкой, занавеску. Черт, какая занавеска! Какая печь?
— Почему? Почему ты молчала?
— А ты почему молчал?
— Я? Ну, я хотел сказать, только…
— Ну вот и я — только. Думаешь — это легко, обличить человека, осудить его. Не судите, да не судимы будете.
— Тебе, наверное было очень горько знать что я многое от тебя скрываю.
— Какое это имеет отношение, когда любишь человека.
— Наверное — никакого. Не знаю. Не оказывался никогда в такой ситуации.
— Ну и дай тебе Бог, Маратик, никогда в ней не оказываться. — Софья присела передо мной и стала вытирать своей чистой вязанной шалью грязь и кровь с моего лица. А я расплакался. Не от истерики и обиды, а просто от светлых, переполнявших меня чуств. Слёзы текли по моему лицу и смешивались с кровью и грязью. А моя любимая, Софья, она целовала меня в эти грязно—кровавые следы.
7.
Теперь, когда остались позади все душевные бури, когда кошки, скрёбшие душу сточили до самых лап свои когти и успокоились, теперь можно было, наконец, зажить.
В первую очередь следовало подготовиться к зиме, все проверить, пока еще тепло, там и сям аккуратно подлатать, подчистить, подконопатить.
Федос, меж тем, слово держал исправно — во дворе высилась огромная поленница свежих дров, аккуратных, чурочка к чурочке, печная труба была переложена и побелена, ну и еще кое—что по мелочи. Везде была видна мастеровая мужская рука. Я, держа слово, в школу не совался, хотя у Софьи конечно выспрашивал — что и как.
Все было хорошо. Нагорновские дети учились прилежно, куда как лучше подгорновских. Правда родители их шли на контакт неохотно, их пугал и разговор, и непривычная обстановка. Если собиралось их несколько человек, еще могли, через зубы, поговорить. Поодиночке же быстрее старались забрать детей и, через каждые три шага мелко крестясь, уйти. Они тянули за руку детей и те, виснув на оттянутой руке, семенили вслед, постоянно оглядываясь на школу и провожающую их учительницу. Было видно, что детворе нравилось в школе. И дети не понимали, почему им не дозволяют еще, хоть чуть—чуть побыть в этом новом, светлом и радостном мире, где каждый раз узнаешь что—то интересное и необычное. Зачем опять тянут их туда где ждут стылые темные избы, вечная угрюмость, и непрекращающаяся истовая битва с неведомым антихристом.
Школа жила своей обыкновенной, школьной жизнью, и вообще всё вокруг шло своим чередом. Мы вдвоем конечно обсуждали школьную жизнь, но гораздо интереснее нам было говорить о себе, делиться эпизодами из прошлого, и посвящать друг друга в собственные тайны. Да и не только говорить, чего уж там…
Мы, как и все влюбленные, отбросив наконец все условности, сломав те малейшие преграды, что мешали нам познавать друг друга, спешили узнать все. Торопились познать, а познав насладится знанием и плодами любви. Так шли наши совместные минуты, часы и дни. Где—то там, откуда мы давным—давно пришли, этому придумали название — медовый месяц, но здесь оно было каким—то условным, неподходящим к нашему бытию. Какой медовый месяц — если приходиться пребывать в трудах, добывать себе хлеб, жить не только друг другом, но и повседневными, неотложными заботами. И пусть заботы эти в любви не в тягость, пусть их бремя и несется в розоватом тумане, постоянно стоящем по над ресницами, пусть в голове, как после наспех выпитого шампанского, торжественно шумит морской прибой, но он не глушит до конца ни стук топора, ни скрип мела по школьной доске.
Нет, все же это был не медовый месяц, в понятии вспышки страсти, это была именно любовь, это было взаимное наслаждение любовью двух остро нуждавшихся в ней людей. Людей таких, кто её по—настоящему—то никогда и не знал. Это были первые глотки пересохшего от жажды горла — большие, ненасытные, жадные. Когда не различаешь ни вкуса воды, ни цвета ее, ни запаха. А только пьешь и наполняешься жизнью.
В начале октября, когда с утра начинают покрываться колким льдом лужицы, когда борозды, словно детским тальком, пересыпаются невесть откуда взявшимся крупяным снежком умерла тетка Агафья, кривая Мартыниха. Умерла от старости, от одиночества, да и просто от того что все она познала и повидала, больше нечего.
Человек она была хороший, душевный, часто привечала меня, подкармливала в самые худые мои дни, подбрасывала кое—какую работенку, без вопросов ссужала, если было позарез надо, самогонкой и нехитрой снедью. В общем не дала мне в свое время сбиться с пути истинного и вот теперь настала моя пора проводить ее достойно в последний путь.
Бывает так — вроде и не родной тебе человек, и в жизни твоей не самое первое занимает место, да и вообще занимает невесть какую площадь, а не станет его и появляется в душе такая пустота, такое безжизненное пространство, что теряется в нем все остальное. И только звенят, иногда сталкиваясь в этом мраке, ледяные иглы.
После всех церемоний и необходимых ритуалов, после того уже, как отстучали комья земли по излаженной мной с помощью Миши—Могилы домовине, когда вырос и начал подсыхать на свежем ветерке могильный холмик и все разошлись, я услал Мишу—Могилу за самогоном. Помянуть конечно было нужно, но более всего мне хотелось побыть хоть сколько нибудь одному, погрустить и вспечалиться.
Странно, но в жизни, в быту немало нам выпадает мгновений, когда можно побыть одному, да все отвлекают разные мысли, все докучают какие—то заботы. И только здесь, на кладбище уходят они куда—то. А кладбищенские заботы — поправить крест, подровнять могилку, вырвать сорняки — они какие—то не суетные, они уместные. Все здесь настраивает на особый лад, примиряет с неизбежностью конца и потому умиротворяет.
Могила вернулся, едва я закончил оглаживать ладонями шершавые бока могилы, и устроился покурить на только—только сколоченной скамейке. В одной руке у него была бутыль, в другой холщовый сверток с закуской.
Он выставил все это добро на столик, вынул из ватника стакан, дыхнул в него, протер полой, поставил рядом и сказал как бы извиняясь:
— Обождал бы ты паря, с самогонкой—от. Федоса я щяс встретил. Просил он передать тебе, штобы ты к евонному двору подошел с косогора. Ждет он тебя.
Вот тоже еще, этот—то что удумал? Не мог другого дня выбрать что ли?
— Ступай давай, я тебя здесь обожду, пока кой чего пороблю — поторопил меня Миша.
Идти к Федосу мне совсем не хотелось. Вот ведь паскуда, а? А и не пойду — решил я. Обождет денек—другой.
— Слышь, Могила, а чего это Федос через тебя мне просьбу передал? Ты ведь вроде как «анчихрист» для него. Пьешь, куришь, с его компанией не водишься, одним словом не ровня. Или потому что ты и нас сторонишься. Ты посредник, что ли, Миша. Медиум. С чего такая честь?
— А с того, Витенька, — просто ответил Мишка, — что перед могилой, перед ней все равны — и простецки улыбнулся.