Последний бой - Тулепберген Каипбергенович Каипбергенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы настоящая артистка! Здорово это у вас получается, — продолжал Ембергенов, идя рядом. — Когда задумали жизнь кончать, так я там чуть слезу не пустил.
— ОГПУ — и плакать? Такого не может быть! — притворно удивилась Джумагуль и снова рассмеялась легким веселым смехом.
Ембергенов замедлил шаг.
— Думаете, если начальник ОГПУ, — из железа, что ли? А я вот бегаю, езжу, стреляю, самому мишенью случается быть, приду домой — пусто. И такая тоска за сердце возьмет...
— Отчего так пусто? — спросила Джумагуль и испугалась: как бы Ембергенов по-своему не истолковал этот вопрос — ведь недозволено женщине такие слова говорить!.. Опять эти запреты, опять «недозволено»! И главное, не кто-то другой, со стороны, сама себя за руку хватает. Свободная личность! И, обозлившись на себя, переступив какую-то незримую препону, спросила преднамеренно прямо: — Или не присмотрели еще?
— Присмотрел... Да не знаю, пойдет ли... — И, глядя прямо в глаза Джумагуль, объяснил: — Нравится она мне сильно...
На углу переулка, где жила Джумагуль, остановились.
— Дальше пойду сама.
Ембергенов не ответил... Молча глядел на женщину, думал, наконец произнес:
— А может?.. Она ведь одинокая тоже. А? Как считаете? Верно ж сказано: одиночество подобает только аллаху, — и он снова, почти незаметно, коснулся руки Джумагуль.
...Багровая, будто раскаленная, луна светила прямо в окно. По стене, то на мгновенье замирая, то оживая снова, прыгали, вздрагивали, трепетали кружевные отпечатки бившихся на ветру дубовых ветвей.
Джумагуль не спала. Разметавшись по жаркой постели, то и дело облизывая языком ссохшиеся губы, припоминала все подробности разговора. Ведь это он о ней, о Джумагуль, говорил: одинокая... нравится... Одинокая! Ох, сколько лет она уже так, без мужа, без ласки!.. У него красивые губы, и руки теплые, добрые. А когда поглядит, отчего-то неловко становится, хоть платком закрывайся... Турумбет — тот был хмурым, угрюмым.
Джумагуль подымается, пьет из ведра холодную воду, стягивает в узел рассыпавшиеся волосы. Поправив на Тазагуль одеяло, возвращается к постели и снова ложится.
А почему, собственно, нельзя ей об этом думать, если нравится она ему... и он, он тоже?.. Верность изгнавшему ее мужу? Страх перед тем, что кто-то узнает, кто-то осудит и бросит ей вслед презрительный взгляд? Или таков ее долг, женский долг? Перед кем? Перед богом? Нет его, бога!.. Перед людьми? Но если даже это случится, разве какое-то зло причинит она людям?.. Перед собой?
...У него красивые губы и руки теплые, добрые... Его зовут Оракбай... Оракбай Ембергенов.
13
Даже самое лучшее имя не спасет человека от злой судьбы. Даже самое прекрасное название, данное аулу, не ограждает его от бед и напастей.
В первый момент, когда, выбежав на рассвете из дома, Калий увидел землю, опушенную искристым инеем, он онемел. Затем, потрясая кулаками в воздухе над головой, разразился бранью:
— Какой же ты Бахытлы, провалиться бы тебе сквозь землю, сгореть в геенне огненной, сгнить в пасти дохлого шакала! Какой же ты Бахытлы, спрашиваю я тебя?! Мангит! Мангит ты и есть!
Но криком Калия соседей не удивишь — привыкли: каждое утро, точно петух, горланит на всю улицу. Сегодня, однако, что-то уж очень он разошелся. В дверях, протирая глаза, появляется Орынбай, за ним Сеитджан, Салий, все жильцы большого тозовского дома.
Вопросов Калию задавать не нужно — все ясно. Слишком ясно.
Натягивая на ходу чапан, Орынбай устремляется в сторону нового канала, к полям, обещавшим такой богатый, сытный год. За ним молча ступают другие. Ни громких разговоров, ни шепота.
Съежились, поникли, будто крылья подбитого голубя, острые листья джугары. Побелели недозревшие колосья пшеницы. Даже тыква и та не выдержала встречи с нежданным губительным заморозком. Только хлопок да рис и уцелели.
Дехкане стояли с поникшими головами, молчали. Так стоят над свежей могилой кормильца. Сколько трудов, сколько надежд здесь похоронено!..
Нарушил молчание неизвестно откуда появившийся Мамбет-мулла.
— За грехи наши, за грехи наши тяжкие, — произнес он тихо, невнятно, будто с самим собой разговаривал.
Но его расслышали.
— Ты еще будешь голову морочить! — грубо оборвал его Сеитджан и, обернувшись к дехканам, сказал: — Ждать нечего. Что можно собрать — собирайте.
— Чего соберешь здесь? Верблюд и тот есть не станет, — откликнулся кто-то из стоявших рядом.
— Ох, не выжить нам этой зимой! Все с голоду помрем, все, как мухи! — всплакнула старуха с изможденным лицом.
— Ну, заупокойную завела! — напустился на нее Салий. — Рис будет? Будет. Хлопок вон в сохранности соберем.
— Хлопком, душа моя, не прокормишься.
— А мы его на хлеб и выменяем, — подсказал Орынбай.
— Как же, выменяешь! А по поставкам что сдавать будешь? Блох?
— Жаль, Туребая нет. Объяснил бы он тебе, дураку: у нас теперь государство какое? Народное. Это как, по-твоему, понимать нужно? А так, что ежели недород, или заморозки, или какая другая беда в одном ауле случится, все другие аулы придут к нам на помощь: нате вам, братья, хлеба и соли, и все, чего вам еще не хватает, а случится у нас беда, вы нам поможете. Вот она как свою линию строит, советская власть!
По вызову из окрисполкома Туребай выехал в город. На душе у него было невесело. Он представлял себе, что скажет Курбанниязов, услышав о гибели урожая, как громыхнет кулаками по столу, и его заранее бросало в жар. Конечно, хвалить аксакала не за что. Но, если подумать, и поносить его вроде бы нет причин: ну разве ж повинен он в том, что заморозок все побил?
Так и ехал Туребай по знакомой дороге, размышляя над тем, как бы помягче поднести Курбанниязову скверную новость, подбирал слова покруглее, прикидывал цифры поменьше. И вдруг — будто кто его в сердце ужалил. Не о том страдаешь, аксакал! Тут — народ без хлеба на зиму остается, план по поставкам выполнить нечем, а ты о себе — как тебя встретят, что на прощание скажут? Да пропади он пропадом, этот Курбанниязов! До чего человека довел! Вместо дела о собственной шкуре печется. И ты, аксакал, тоже хорош — чего