Бар эскадрильи - Франсуа Нурисье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несчастная команда «Расстояний» начала показываться на людях за два дня до демонстрации фильма. Такая французская, такая провинциальная, несмотря на Деметриоса и нескольких иностранных актеров, команда не слишком много стоит в этом цирке львов. У постановщика вид тощего ремесленника, одетого в голубой халат и магические формулы. Режиссеры-американцы — это коричневые от загара атлеты, людоеды с громоподобным смехом или же язвительные молодые люди, результат химических процессов, протекающих в богатом и самоубийственном обществе. Луиджи Деметриос, надсаживаясь, объясняет свои намерения, развивает теории, выказывает свое раздражение. Локателли, словно какой-то развеселый папа римский, нарисованный Фрэнсисом Бэконом, или, скорее, словно циклоп, так как он закрывает один глаз с той стороны, где он курит сигару, его слушает, ироничный, колоссальный. Немцы с повадками проходимцев и нечесаными волосами, длинными и грязными, косятся в сторону американских магнатов. Тут можно увидеть и прогуливающихся красавиц в сари, и прямоугольных восточных функционеров, двух или трех англичан, прикрывших твидом свои впалые немощи, груди Леннокс, похожие на те, что мелькают в приоткрытых дверях роддома, испанцев с обтянутыми бедрами, лириков, варваров, беглецов, кубинцев, окруженных местными простофилями, и целые стаи французских пескарей — задиристые, но неразлучные, поскольку знакомы только друг с другом, они воздерживаются плавать вместе с международными щуками, которые скушали бы их, даже не распознав, кто они такие.
Я не вижу возможности для фильма Деметриоса взять хороший старт. Большинство членов жюри и слыхом не слыхивали о творчестве Флео, а единственный человек, который знает это имя, — итальянская журналистка, — не читала «Расстояний». Так что она не располагает ни ориентирами, ни приоритетами, которые среди французов и среди писателей обеспечили бы фильму поддержку в виде благоприятного предрассудка. Для нее речь идет всего лишь об одной из тех вечных и непереводимых литературных выходок, которые Франция, эта старая болтунья, обречена производить на свет до полного истощения своих источников. А мне это тоже понравилось бы просто из чувства сопричастности к племени, из духа корпоративности. Не права ли она? В жюри мне дают понять, что я занимаю кресло президента по тем же соображениям, которые толкнули французов отобрать фильм Деметриоса для участия в конкурсе, а меня — любить его. Серьезные люди — это техники. Там есть один ужасный немец с серым цветом кожи, с серыми глазами за стальными ободками очков, большой любитель белого вина, обладающий энциклопедическими познаниями. Он знает все, и это все ему все и портит, до такой степени, что, кажется, будто он ненавидит кино с безапелляционной и бестолковой горячностью специалиста. Он меня пугает. Никогда еще мы его не видели улыбающимся. Он, кажется, ничего обо мне не знает и все угадывает, он меня изучает, взвешивает. В день голосования я прослежу, чтобы за столом для обсуждений его посадили с моей стороны: не хочется быть просверленным этим холодным взглядом.
Я всегда старался держать докучливых типов на расстоянии, демонстрируя по отношению к ним то сдержанное поведение, то враждебное, то великодушное. В каждом из вариантов я старался обозначить гордую и высокую идею литературы и писателя. Я неохотно отвечаю на вопросы: я не являюсь завсегдатаем ни забегаловок, ни стоек баров, перед которыми кишат мои собратья; я не «выхожу в свет». Я поддерживаю атмосферу тайны. Подобное поведение требует определенного усилия в соблюдении стиля, ему соответствующего, его взыскующего, его превозносящего, его оправдывающего. Пример мне подали мои предшественники, во главе которых я поставлю Жува, Мандьярга, Грака (хотя он слишком скромен и ему не хватает той самоуверенности, какой должен обладать человек, которым я хотел бы быть) и, конечно же, Флео, чьи манеры, чья гордыня мне всегда больше всего импонировали.
Но здесь, где я являюсь почти единственным из моего биологического вида и где только я могу осуществлять определенные действия, я обнаруживаю бесполезность этих действий для людей, которые меня окружают, которым неведома их аскеза и смысл, которые предпочитают пускать пыль в глаза и демонстрировать показное здоровье, являющееся законом этого маленького общества. Общества, в конечном счете столь же закрытого, как и литература, но сводящего с ума еще больше фанатиков, ставящего на кон и, соответственно, проигрывающего или выигрывающего гораздо большее количество денег и жалующего своим звездам гораздо более громкую славу. Я здесь чувствую себя не в своей тарелке и тушуюсь, так как мои золотые монеты здесь не в ходу, а здешних денег в моих карманах нет. Неважно: зато какой урок! Не урок скромности, — известно, что я ее не слишком ценю, — а одиночества. Зачем ослаблять наши неприязни и наши защитные средства? Бумага не только берет нас в плен, но и оберегает. Мы неправы, когда пытаемся куда-то бежать. Осаждающие нашу крепость нас просто расстреляют. Я живу в запечатанном конверте.
Первый просмотр «Расстояний» состоялся сегодня утром перед залом, заполненным публикой на три четверти, причем публикой воспитанной. Здесь бурная реакция имеет большую цену! Как я и опасался, фильм верен скорее букве романа, чем его внутреннему блеску и его духу. Это формальное совершенство несколько чопорное, несколько нудноватое, без отступлений от хорошего вкуса, без эксцессов. «Clean», как шепнул мне Макферсон во время аплодисментов. Точно сказано: чистый, лишенный аромата, лишенный даже намека на насилие и грязь, на горячность, на вспышки чего-либо такого, что собственно и создает в Каннах событие, проводя грань между творением и конкурентными работами. У Деметриоса будет право на какую-нибудь побрякушку, на утешение, которое ему дадут, кстати, из уважения ко мне. Я безуспешно пытался дозвониться до Форнеро, выйдя из просмотрового зала; на улице Жакоб делают вид, что не знают его нового номера. Впрочем, возможно, что так оно и есть. Я написал ему несколько слов.
ЭЛИЗАБЕТ ВОКРО
Я никогда не питала чрезмерных амбиций, но если и существует символ, который я решила выкинуть в один прекрасный день из своей жизни, то это электрический чайник. Он является атрибутом бедной молодости. Независимой, но бедной. Обычно он идет в ассортименте с пластиковой занавеской в цветочек или с имитацией какой-нибудь картины Жуй, которая отделяет угол кухни (называемый некоторыми кухонькой) от благородного пространства, отведенного для сна, для работы, для любви. Случается, что этот угол кухни является одновременно и ванной, где чистят зубы и кастрюли под одним и тем же краном, где сушат интимное белье над баком для душа, или где вынуждены, за неимением вышеназванного бака для душа, прибегать к доисторической лохани, оцинкованной посудине из жести, и к губке, которая вызывает в памяти счастливые образы наяд и набережных острова Идра с его широкими плитами. Не будем распространяться о других деталях декора. Запахи на лестничной клетке, шоколадная окраска стен, определенное качество накладывающихся друг на друга звуков, соревнующихся друг с другом, смешивающихся, которые затем тонкие двери пропускают в «жилые помещения» — каждый француз скромного происхождения носит это в памяти.
Электрический чайник с его накипью, которая пачкает носки, когда его набивают ими при каждом переезде на новое место, занимает важное место в багаже и образе жизни студентки-зубрилы, готовящейся к сдаче экзаменов в Севрском педагогическом институте не без помощи «Нескафе» (а значит, и кипятка) и бессонных ночей. Ее бдения неотделимы от побитого чайника, верного друга, который можно включить наощупь, не отрывая глаз от записей. Неотделимы и от чашек с черной жижей, которые их удлиняют или же своеобразными знаками препинания отмечают визиты подруг, совместные занятия, утренние пробуждения (включение электрорадиатора, этого двоюродного брата электрического чайника), угрызения совести при поздних возвращениях из кино, иногда посещения возлюбленного, хотя последним скорее сопутствуют небольшие дозы алкоголя, чем растворимого кофе.
Воспоминания о том времени, когда мне лично было двадцать лет, не столь суровы. Никаких конкурсов, график занятий неопределенный, экзамены — как придется. Я принадлежала к другой категории владельцев чайников: работающая молодая девушка — девушка, которая снимает комнаты для нянь и подрабатывает где удается. Кого-нибудь подменяет. Получает что-нибудь временное. Принимает временные решения: жизнь с переменным успехом учит ее быть расторопной, упрямо собирать крохи, в чем обычно преуспевает девушка-муравей.
Мы были нечувствительны к безобразию вещей. Все мы жили в жалких квартирках, комнатушках, псевдодвушках, где можно только ползать, и, надо полагать, мы не были слишком разборчивы, чтобы не страдать от опрятной и практичной нищеты, царившей на нашей территории. Матрасы, положенные прямо на пол, выглядели настолько привычно, что их уже не замечали. Ходили босиком или в носках, иногда прямо по постели, не обращая на это внимание. На нее же и падали. Юбки тоже легко спадали, да и джинсы. Постель на уровне пола остается в сознании неотделимой от соблазнов любви. Мысль, что надо забираться в кровать, чтобы заниматься любовью, отбивает у меня всякое желание. Я люблю падать к своим собственным ногам, как в овчарне падала батистовая рубашка к ногам наивной девушки. Если в доме, куда я прихожу впервые, я вижу очень низкую постель, о! — извините за выражение, — я вся увлажняюсь. Видите, до чего нас доводит чайник. Настоящие студентки были редкостью среди нас (нас: я хочу сказать подруг, с которыми я ссорилась, мирилась, делила все эти годы, в середине семидесятых) или же они посещали злачную «улицу Бланш»; начинающие актрисы, вечно между двумя стрессами, между двумя трагическими недоразумениями, любившие жгучих гомиков с розовыми волосами, которые интересовались только мотоциклистами или парикмахерами, так что если кто замечал тюбик со снотворным в глубине ягдташа, служившего им сумочкой, сразу возникала мысль о самоубийстве, потрясении. Иногда в нашу маленькую кампанию попадала какая-нибудь девица из добропорядочной буржуазной семьи: оставив из-за каких-нибудь раздоров большую квартиру возле метро «Мюэт» или на улице Монсо, чтобы пожить одной в «однокомнатной квартире». Так просто — снять однокомнатную квартирку! А для нас это была целая стратегия, горы вранья, иначе бы от нас потребовали гарантий и платы за шесть месяцев вперед, учитывая, что мы не были ни почтовыми служащими, ни богачками с папой-Монсо и мамой-Мюэт. Стало быть, малышка снимала эту квартирку. Но во всей ее щекастой и молочно-белой персоне угадывалось изнеженное детство, каникулы в «горах и на морях», первые вечеринки, во время которых мамуля поджидала ее за рулем своего металлизированного «инноченти». Конечно же, обо всем этом молчок. Вульгарная речь. Бесконечные сигареты. Сколько же они могли курить, наши маленькие ренегатки! А их вид, когда я объявляла, как главный козырь, что моя бабушка — консьержка и что живет она в каморке на улице Ульм! Их лица непроизвольно перекашивались. Консьержка? То есть как! Почему не гадалка, не работница, не кухарка в добропорядочном доме? Мы все это так любим. Они были любезны до тошноты. Обычно мы их теряли, когда они встречали какого-нибудь немыслимого типа, из тех, на которых не позарилась бы ни одна стерва вроде меня, и они с ними уходили, спасайся кто может! так как у этих извращенок нет ни своего мнения, ни осторожности. Года через два их встречали опустившимися, загнанными, с нервными расстройствами, или, что гораздо чаще, вернувшимися на правильную дорогу, лучезарными, все забывшими, после того как им удавалось подцепить какого-нибудь высокопоставленного чиновника, у которого в постели, наверное, иногда возникали вопросы.