Бар эскадрильи - Франсуа Нурисье
- Категория: Проза / Современная проза
- Название: Бар эскадрильи
- Автор: Франсуа Нурисье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Франсуа Нурисье
Бар эскадрильи
Памяти Франсуа-Режиса Бастида
А если он уходит из мира, то кто уходит от него.
Ларошфуко. Портрет кардинала де РецаОни не любят друг друга, они не ненавидят друг друга. Они просто находятся на земле в одну и ту же эпоху, вот и все.
Жан Жионо. Сердца, страсти, характерЧАСТЬ I. В БАРЕ ЭСКАДРИЛЬИ
ЖОС ФОРНЕРО
Меня интересуют покойники только моего возраста. Я их изучаю, всматриваюсь в из лица, в их застигнутые смертью лица. На сентиментальное хныканье времени у меня не остается. Я исследую, оцениваю, сравниваю, разоблачаю постановочные хитрости и трюки. Мертвецов ведь тоже вовлекают в комедию лжи — их драпируют. К примеру, настоящий их цвет колеблется между зеленым и желтым. Их ткани еще мягки и податливы, они шевелятся, оказываясь во власти мимолетных спазмов, каких-то едва заметных подергиваний и проседаний, особенно когда внутри них лопаются крошечные пузырьки с характерным запахом. Общепринятое мнение о трупном окоченении несколько облагораживает покойников, но правда более жестока: телесная оболочка является всего лишь бурдюком, откуда выходит воздух, иногда что-нибудь еще, и нетрудно догадаться, что внутри разложение продолжается, освобождая все новые и новые емкости.
Кладбище, еще не заполненное, располагалось на склоне. Стена из известняка, очерчивая границу новой территории, вселяла в чувствительные сердца тоску по старинным, тесно прижатым друг к другу, покрытым мхом могилам, которые придают старым кладбищам вид дворцовых парков, а жилищам покойников — величие. Кстати о покойниках. Давайте поговорим о них.
Бедняга Гандюмас. Голова, уменьшившаяся вполовину от былого объема, должно быть, порядочно поварилась в котле у индейцев. Ее объем? Мясо, или так называемая плоть, — это еще одна ложь. Оно обволакивает лицо иллюзиями. Всего лишь придает ему красоту и больше ничего — это декорация, нечто вроде архитектурных изысков. Только кость говорит правду, острая и не слишком громоздкая. Покойники — это птицы, выпавшие из гнезда. Ветер еще ерошит им перья, но в них уже происходит ферментация, они портятся, после чего в конце концов начнут высыхать.
В последнее время сквозь знакомый облик Гандюмаса все больше и больше проступала птица. Костюм висел на его похудевшем теле, расстегнутый ворот рубашки топорщился, как у нищего, одетого от чьих-то щедрот.
Я был у него в больнице, после второй операции. Он лежал голый под простыней, в насыщенной влажными испарениями комнате, и даже казался помолодевшим из-за еще загорелой после лета кожи. Выпятив свою птичью, как у Пруста, грудную клетку, он показал мне опоясывающий все тело шрам. «Разрезать надвое», как говорил в своих защитных речах один адвокат, дабы вызвать у присяжных заседателей отвращение к гильотине.
Именно его голос по телефону сообщил мне о смерти. Сама смерть говорила его устами. Повесив трубку, я позвонил Профессору:
— Ты видел Антуана?
— В больнице, как и ты, три дня назад.
— Ну и?
— Чего ну и? Ты сам понимаешь, старик. Плакать мы не станем. Мы ведь уже в том возрасте, когда не плачут, а просто идут в бар эскадрильи, чтобы открыть там бутылку и помолчать. От оставшихся в живых только это и требуется — постараться выстоять. Это все, что ты хотел мне сказать?
Профессору хладнокровия не занимать. Антуан — второй из семи друзей — сами себя они называли Плеядой, или еще Семью самураями, — которого он хоронит за последние три года, по его грубым подсчетам. Бедный септет, превратившийся в квинтет. Хотя и в таком составе тоже можно исполнять неплохую музыку. Иногда, во время наших ежемесячных обедов, мы спрашиваем себя, не поизносилась ли за двадцать лет приятельских попоек и излишеств за столом наша дружба и стоит ли вообще так упорствовать, пытаясь продлить молодость? Мы уже все вышли в люди, стали начальниками, кто помельче, кто покрупней, даже почти разбогатели! Ну и что из этого? Когда Марк неделю спустя после своего шестидесятилетия пустил себе пулю в рот, мы подумали, что это наши потяжелевшие животы и наши седые волосы вводят в заблуждение. Убивать себя, потому что жизнь дурно пахнет, могут только подростки. Хотя нужно сказать, что Марк был наименее удачливым из нас, наименее обеспеченным. Юная плоть, за которой он охотился субботними вечерами в районе Рошешуара, помогла ему сохраниться молодым. Он не утратил способности разочаровываться. Любил пострелять в тире где-нибудь на ярмарке или поиграть в электрический бильярд: последний театр его судьбы…
В больнице загорелая кожа Антуана, его свежий, чувственно-припухший шрам вызывали эротические ассоциации. Вообще Антуана, в его фланелевом в полоску костюме, с тяжелыми ботинками из толстой кожи на ногах, с его лицом окопника первой мировой, трудно было представить себе в постели с женщиной. Он утверждал, что любит девиц с налетом вульгарности, что-то вроде Золотой Каски из знаменитого фильма, и будто бы вылавливает он их на берегах Марны. Однако мужчины, перешагнувшие полувековой рубеж, не склонны верить в любовные удачи своих друзей. И вот когда я, придя к Антуану, сидел в тот воскресный день в душной больничной палате, мне как-то сразу все стало ясно. Я представил себе, как вот эта изуродованная, ущербная плоть занимается любовью. Та же обескураживающая непристойность, то же тело — в удовольствиях и в страданиях.
В другой палате той же самой больницы, куда его поспешно доставили три недели спустя, он был неузнаваем: студенистый взгляд, невнятная речь. Дрожащей рукой он снова и снова предпринимал попытки съесть свой йогурт, каждый глоток которого причинял ему боль. Мне он уже даже не отвечал, а если отвечал, то односложно, сосредоточив все свои усилия на том, чтобы донести до губ ложку, а потом проглотить ее содержание. Я сидел между кроватью и окном. И этот день тоже был воскресным. В воскресенье легче припарковать машину: так что в этот день больные получают хорошую порцию любви. Дети, которым с умирающими было скучно, норовили выскользнуть в коридор. По подбородку у Антуана текла небольшая струйка йогурта. «Покойник за едой», — подумалось мне. В палату вошла сестра. Она сделала указательным пальцем знак, которым во времена моего детства сопровождалось внушение: «Умираешь ты или нет, папаша, но порцию свою надо доесть, а потом надо облизать ложку». Только мое присутствие, я в этом уверен, помешало ей открыть рот: один этот жест — воздетый вверх указательный палец — и сердитый взгляд. Я мысленно увидел Антуана во Флоренции, в Истамбуле, в Праге — везде, где мы оказывались вместе и где он никогда не мог устоять перед соблазном произнести блестящую речь. Я всегда спрашивал себя: «Интересно, он готовит их заранее?» Нет, Антуан импровизировал. Слова приходили ему на ум в несметном количестве, саркастические, ученые, и он в упоении выстреливал ими. Сестра вышла, состроив огорченную мину и шипя сквозь зубы: «Тсс, тсс…»
Накануне мне позвонила Элеонора: «Ты просто не представляешь себе, каким он стал капризным. Ты же знаешь, какой он гурман! Так вот: он отказался от крошечного фрикандо, которое я ему приготовила… А позавчера — от куропатки с капустой…»
Антуан закрыл глаза, и я увидел, как дернулся его кадык. Потом шея успокоилась и на торсе, откуда соскользнула простыня, отчетливо проступали все ребра и грудная кость. Оттуда, где я сидел, шрам, голубой, теперь уже совсем тонкий, был едва заметен. Время шло. Я задерживал дыхание. Жизнь могла с минуты на минуту покинуть это истерзанное тело. Какое-то мгновение я этого желал так сильно, что даже встал со стула, подошел к Антуану, наклонился к нему, несмотря на отвращение, которое щекотало мне ноздри. Он кашлянул, приоткрыл мутные глаза, подернутые молочной голубизной, которая появляется у старых собак, когда они начинают натыкаться на мебель. Из его уст выпадали бессвязные, плохо артикулируемые слова: «политика», «умение», «успокоенье». Положив руку на ту его ладонь, жилистую и холодную, которая была ближе ко мне, я затем отстранился, стараясь сделать это как можно тише. Притворив дверь, я сделал еще один жест, чтобы избавиться от сомнений: взглянул в окошко на уровне лица, позволявшее из коридора наблюдать за больными. Антуан повернулся ко мне, его взгляд снова потемнел. Видел ли он меня? Или глядел на какое-нибудь отражение в стекле? Мне показалось, что из своего молчания, из своей неподвижности он взывал ко мне, как взывает к нам, словно умоляя, животное перед смертью. Животных хотя бы гладят. Я отпрянул от окошка и, почувствовав облегчение, быстро зашагал прочь.
ЯН ГЕВЕНЕШ
Похороны Гандюмаса состоялись всего за неделю до того дня, когда ему исполнился бы семьдесят один год. Он выглядел на десять лет моложе при жизни и на двадцать лет старше в гробу. Гандюмас лукавил, утверждая, что по гороскопу он овен. Это смещение дня рождения на одну неделю было нужно ему, чтобы отвести от себя подозрения в присущей рыбам изворотливости. Рога вместо плавников — у каждого своя гордость. Символ стоил подтасовки в гражданском состоянии. Шабей проверил. Он знает о Гандюмасе все. Вот уже тридцать лет он не спускает с него глаз, следит за ним, как охотник через оптический прицел за дичью, и посмеивается. Он ни разу не нажал на курок. Не его стиль. Мне всегда казалось, что он мог бы разнести Гандюмаса в клочья, произнеся всего каких-нибудь десять слов, убить его одним-единственным воспоминанием. Но он молчал. Он предпочитал видеть, как при встрече, то тут, то там, во взгляде того мелькало паническое выражение, и наслаждаться этим. Гандюмас тоже, насколько мне известно, не написал ни слова против Шабея. Правда, иногда в разговоре он кое-что позволял себе, но насколько же осторожно! «Великолепный стилист…» Тра-та-та. Они всегда усматривают в нас стиль, эти надутые индюки. Надо сказать, у них самих со стилем не все обстоит благополучно. Артистическая внешность и витиеватая речь Гандюмаса отдавали провинцией. Этот его шейный платок и пиджаки из ткани «пепита». Завсегдатаи ресторана «Сирано» так Гандюмаса и прозвали «Пепитой» — из-за этих его сногсшибательных пиджаков в крапинку.