Бар эскадрильи - Франсуа Нурисье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молодая женщина недоверчиво осмотрелась вокруг, будучи не в состоянии произнести какие-то формулы вежливости. «Гнусновато, не так ли?» — констатировал Жос. В последние два месяца они лишь мельком виделись в коридорах Издательства, где она старалась не задерживаться. А последние две недели она вообще там не была: курьер оставлял и забирал на улице Пьер-Николь те рукописи, которые Брютиже хотел, чтобы она прочла.
— Надо повесить шторы, тюлевые, — сказала она, неопределенно махнув рукой.
За год старческих пятен на лбу и на руках Жоса стало больше, кожа как бы приклеилась к костям, глаза поблекли. «Старятся так обыденно!» — подумала Жозе — Кло. Картина секвой в Ревене пронзительным образом всплыла у нее в голове. Жос был без пиджака, пальцы у него были испачканы пылью, на висках выступил пот. Он освободил два кресла и указал на одно из них жестом, не приглашая осмотреть квартиру.
— Ты сочтешь меня бестактной…
— Ты пришла поговорить со мной о «делах»? — спросил он, комично выделяя это слово. И тут же его лицо опять стало безразличным. «Я тебя слушаю». Он взял один из снимков в английской рамке и начал вытирать его. Жозе-Кло видела, как замша ходила туда-сюда по улыбке Клод. Клод на палубе корабля, в семьдесят пятом, на Родосе. Или в семьдесят седьмом, в Порт-о — Пренсе.
— Я видела Сабину в Ревене. Она не продаст свою долю Иву. И «Евробуку» тоже не продаст.
— Тогда кому?
— Блезу.
— Блез объединится с «Евробуком»? Против меня?
— Да.
Жос всегда был таким, неспособным оставить в тени ни одной детали, уточняя и настаивая на всем, что могло причинить боль. Он в упор посмотрел на Жозе-Кло. Его изменившиеся, постаревшие черты, серые, сузившиеся глаза. Потом спросил:
— И зачем ты пришла ко мне говорить об этой мерзости?
Жозе-Кло, похолодев, почувствовала, что она надеялась на бог знает какую снисходительность Жоса, на какую-нибудь вялую, нежную сцену. А вместо этого, этот враг…
— В крайнем случае Сабина могла бы со мной говорить об этом, или Боржет. Но ты!
Он встал, пошел к камину за сигаретами, прикурил. «Он не курил уже двадцать лет», — подумала Жозе-Кло. Она посмотрела на его пальцы: они еще не пожелтели. В этот момент позвонили в дверь, и Жос пошел открывать. Это были Жанно и упаковщик: они принесли деревянную нотариальную картотеку, которую Жозе-Кло всегда видела в «Алькове». «Патрон, куда поставить?»
Когда они ушли, Жос успокоился. Он говорил ровным голосом, как если бы находился в своем кабинете или в комитете. «Дюбуа-Верье продаст акции твоему мужу: он только что написал мне об этом. Но у него это не горит. Боржет успеет: у Ларжилье есть кое-какие обязательства перед ним, а не перед Ивом. Ведь не на мое же место хочет сесть Боржет? Оно ему больше не нужно!»
— Конечно же, не нужно!
Жос, казалось, не слышал ее. Он размышлял. Он раздавил свою сигарету, закурил другую. Он вдыхал дым со старательностью спортсмена, делающего дыхательное упражнение. Вдруг: «Попроси Боржета от моего имени, если хочешь, поддержать твоего мужа. В общем, твоего бывшего мужа. Он будет наименее опасен. Скажи ему, что я не сержусь на него. Но надо поставить плотину на пути Брютиже и его клики. Эти, эти смердят. Боржет был лоялен в этом деле. Скажи ему, чтобы после моего увольнения он поддержал только кандидатуру Мазюрье. Ты-то, по крайней мере, согласна? У тебя должок перед Мазюрье, сделай ему прощальный подарок!»
Когда Жозе-Кло спускалась по лестнице вниз — два этажа, — у нее дрожали ноги. Она испортила свой уход; она испортила всю свою встречу с Жосом. Она запечатлела два дурацких поцелуя, где-то рядом с ушами, словно он был каким-нибудь строптивым подростком. Он не улыбнулся. Когда он закрывал дверь, взгляд его уже был опущен, и Жозе-Кло не смогла с ним встретиться глазами. «Что он собирается делать? — спросила она себя. — Все будет продолжать натирать рамки маминых фотографий?»
Жос отбросил замшу на кресло и пошел вымыть руки, лоб, надел чистую рубашку. Немного освежившись таким образом (чтобы окончательно отмыться после визита Жозе-Кло, надо было принять основательную, длительную ванну), он порылся в одной из папок и вытащил оттуда именную бумагу со своими инициалами и конверты. Он нашел под чемоданом в прихожей старую пишущую машинку. Ему надо было напечатать три письма. Он их напечатал, не исправляя черновика, останавливаясь время от времени, чтобы подобрать слово. Он торопился побыстрее закончить и, несмотря на смущавшее его ощущение, что он действует, может быть, чересчур поспешно, находясь во власти нездорового возбуждения, он знал, что ему не будет покоя, пока письма не окажутся в конвертах. Одно из них было предназначено президенту Ленену, другое — Фолёзу и последнее — тем двум преподавателям (или журналистам? сегодня уже трудно сказать), которые начали писать о ЖФФ со старательностью счетоводов или верных псов. Ему пришлось искать их имена в записной книжке, перед этим пришлось искать саму записную книжку, на что потребовалось время, которое позволило неуверенности овладеть им.
В письме президенту Жос Форнеро выразил намерение не цепляться за свой пост и даже, если его об этом попросят, облегчить то, что он назвал «передачей полномочий». Он добавил, что речь для него не идет ни о том, чтобы «спасти лицо», ни о том, чтобы «удержать в руках инициативу», а лишь о том, что он просто устал и мечтает о тишине. Он минуту колебался перед тем, как употребить слово «тишина», которое ему казалось весьма неопределенным. В конце концов он его напечатал, а в конце письма сделал личную приписку, почти сердечную.
В письме Фолёзу, которого он благодарил за его неудачное вмешательство, он признавал, что фиаско протеста уязвило его, хотя он и был готов к тому, что ничего не получится, равно как и к предательству друзей. Он постарался не переусердствовать: Фолёз зацеловывал до смерти всякого, кто бросал ему взгляд, и душил жертву в своих объятиях.
Мюльфельду и Анжело (он написал Мюльфельду, так как фамилия Анжело не внушала ему доверия) он предлагал «опубликовать в серьезной газете наконец точную информацию об изменениях, которые должны были очень скоро затронуть ЖФФ». Он объявил о своем уходе, не скрывая, что он будет обязан этим недоверию акционеров, сообщил несколько цифр, показательных для ситуации в Издательстве, и указал, вследствие каких именно ошибок в ее оценке он потерял доверие, которое раньше было безграничным. При каждом формулируемом им уточнении — а он старался, чтобы они были ясными и четкими, — ему казалось, что он снова и снова поворачивает ключ в двери, оставляя за ней свое прошлое. Если бы Мюльфельд и Анжело (которым он предложил встретиться) быстро опубликовали информацию, которую он им предоставлял, то он всех бы опередил, но одновременно и ускорил бы свой конец и пресек бы любую возможность восстановить ситуацию.
Он перечитал свое письмо слишком быстро, не стал исправлять те несколько слов, которые ему не нравились, как из-за страха перед помарками, так и из-за нежелания потерять еще десять минут на объяснения и оправдания тридцати лет своей жизни. Он кипел мрачным удовлетворением, высовывая язык, чтобы заклеить конверты. В первый раз за последние три месяца у него возникло ощущение, что он одержал победу — в тот самый момент, когда он подписал себе приговор. Теперь у всех появлялось основание сомневаться в его серьезности. Он надел пиджак, завязал вокруг шеи платок и пошел отнести письма на почту на улицу Фур. Как только он бросил их в ящик, он спохватился, что у него не осталось ни дубликата, ни фотокопии. Он остановился на углу улицы Ренн, взволнованный, не видящий людей, которые узнавали его и приветствовали. «Будем честны», — сказал он себе: он подумал, идя вдоль улицы Севр, что нужно было бы вскрыть конверты и сделать копии своей прозы в магазине канцелярских товаров. Но, помимо того, что он боялся быть там узнанным (ну и что?), мысль, что он испортит три марки, остановила его порыв. Его это не слишком удивило: ему уже случалось в восемнадцатилетнем возрасте потерять подружку из-за того, что он, пойдя на поводу у своей инертности, не вскрыл конверт, чтобы вычеркнуть оскорбительное слово, которое он написал, и позволил ему всё разрушить. «Я падаю, — подумал он, — а когда люди падают, то они не вырывают себе ногти, цепляясь за кусты».
* * *
Мюльфельд и Анжело были приняты на улице Шез, где Жанно провел воскресенье, наводя порядок. Они только бросили равнодушный взгляд на обстановку и поставили магнитофон на столе. Анжело делал записи, а Мюльфельд задавал вопросы. Уж они-то никогда бы не забыли сохранить копию своих излияний. Два дня спустя их статья появилась в «Монде» под заголовком «Конец одной эпохи издательства ЖФФ». Подзаголовок был: «Жозеф Форнеро вскоре оставит руководство издательством, которое он создал тридцать лет тому назад». Только первая фраза — «Лирическая иллюзия жила на улице Жакоб» — выбивалась из общего серьезно-нейтрального тона, которого придерживались авторы. Вся поданная информация настолько точно воспроизводила рассказ Жоса, что тот задумался, соблюли ли Мюльфельд и Анжело золотое правило журналистики и сверили ли они с противной стороной каждое из его высказываний. Звонок от Ларжилье уже в три часа дня подтвердил его сомнения: собеседники Жоса решили пренебречь подтверждением его заявлений другими заинтересованными сторонами. Так что они все-таки были скорее университетскими преподавателями, чем журналистами. Догадались ли они о его намерениях? Во всяком случае они помогли ему реализовать их. Жос знал, что как бы потом ни уточняли и ни опровергали его высказывания, они сохранят вес, который им придали его инициатива и приоритет. Это тотчас же было понято на улице Клебер, и Ларжилье говорил по телефону очень резко. Он обвинял его в некорректности, в безответственности. Жос отвел трубку от уха, а через несколько секунд и вовсе повесил ее. Он мысленно спрашивал себя, почему в последнюю неделю он преодолел свою пассивность и стал действовать таким вот образом? Было ли тут все дело лишь в желании поскорее со всем покончить?