Бар эскадрильи - Франсуа Нурисье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воображение бессильно перед смертью. Свои жесты я придумал в ту пору, когда заканчивалось мое детство. Но если в пятнадцатилетнем возрасте мое внимание и мое горе постепенно ослабевали, то сегодня я стучусь головой о свое горе с упорством одержимого. Одни и те же образы, те, которые ранят мгновенно, вертятся все время в моей голове, и я утыкаюсь лицом в покрывало, трясу головой, как бы наперекор всему выражая свое несогласие, как бы споря с небытием, а потом снова опускаю голову на кровать, которая больше не хранит запах духов Клод, от которой пахнет лишь пылью, и в этой пыли и ночи меня ждут мои образы. Как я стоял в тот день на коленях на краю клетчатого пледа и раскладывал по краю его камни, отчего под пледом все сильнее проступала форма твоего тела.
Именно эта картина возникает у меня перед глазами чаще всего. Сцена, о которой мне напоминает все. Ощущения, связанные с ней, остались в моем теле, в моих руках: мягкая трава под коленями, впивающаяся в пальцы жесткость влажных камней, приносимых один за другим, согнутая спина, холодный пот, обливаясь которым, я дрожал. Иногда эту картину сменяет другая: мой приезд в гостиницу, внезапная тишина, мои закрытые глаза, топотание вокруг меня. Однажды утром я на мгновенье закрыл глаза, потому что во время заседания комитета сидел лицом к окну и солнце слепило мне глаза. Вскоре голоса стихли, и по топоту ног и скрипу стульев я понял, что вокруг меня опять собрался круг любопытных. Запах горной сосны, звук зажженной спички. Когда же воспоминания начнут стираться? Я снова открыл глаза. Сидевшие за столом притихли и смотрели на меня. Одинаковые лица, одинаковая у всех внимательная и суровая бесстрастность. Ив еще тряс рукой, чтобы потушить только что зажженную им спичку. На следующих собраниях он не появлялся: он не считал нужным приходить на улицу Жакоб, пока там сижу я. Максим не ошибался: именно Мазюрье устроится в «Алькове» на следующий день после моего ухода, в ожидании того времени, когда «имущественный» отдел компании «Евробук» переселит издательство ЖФФ из двух его старых домов наконец-то в функциональное помещение. И тогда будет покончено с закоулками, с укромными местами, где можно было и скрыться ото всех, и с кем-то пооткровенничать. Так будет даже лучше. Мне одному грели душу плесень на стенах и мыши улицы Жакоб. Даже Клод, которая не знала наших восторгов в 1958-м году, с трудом понимала, какое я нахожу удовольствие стукаться головой о нашу знаменитую низкую арку между двумя домами. «Твоя мадленка…» — говорила она.
Документы по снятию внаем клоповника на улице Шез подписаны. Жанно и его кладовщики предложили перекрасить квартиру по-своему во время выходных дней. Они обращаются со мной с легким оттенком фамильярности, чего бы раньше они никогда себе не позволили. А теперь я вот-вот буду побежден, и мне придется жить в совершенно неприглядном месте. Это они так выражают свою любовь ко мне: у патрона неприятности. Если смерть Клод вынуждала их сильнее дистанцироваться от меня, то мой грядущий провал делает меня более ручным. Я теперь уже точно не укушу; и меня жалеют. Я перестал понимать, хочу ли я погрузиться в сон или я этого боюсь. Он стал экватором моей жизни, моим горизонтом, моим глотком холодной воды на финишной черте бега времени. В любой момент дня я пытаюсь выкроить для него минуточку. Недавно появившийся в «Алькове» диван, на котором никогда не творились вызывающие любопытство журналистов «фокусы», возбуждает во мне желание погрузиться и утонуть в его мягкости. Зажженная маленькая красная лампочка держит Луветту на расстоянии. По крайней мере, я на это надеюсь. Но, должно быть, в один прекрасный день кто-то очень нетерпеливый не выдержал и, войдя, обнаружил меня дремлющим в неловкой позе на черном кожаном диване. Даже сдержанная Луветта и то стала, наверное, проговариваться. Ну что вы хотите, вдовец! Нечто респектабельное, так же источенное червями, как старинная мебель. У него есть право на показные страдания и на внезапную драматическую слабость. Но эта пьяная дремота… Хотя народ и привык к тому, что в издательско-писательской среде бывают и пьяные ссоры, и потасовки, и блевотина, и крики подвыпивших авторов, моя личность, должно быть, казалась несовместимой с подобного рода непристойностями. Все вдруг стали передавать из уст в уста, что я все время сплю. Слух прошел из рабочих кабинетов в бары и рестораны, из ЖФФ в «Евробук», с улицы Жакоб на авеню Клебер, сопровождаемый поначалу милейшей симфонией из советов. Крокодиловы слезы, деланное дружелюбие, снисходительно опущенные веки, удивленно округленный рот при первых клубах дыма от сигар Монтекристо в кабинетах Лаперуза или Друана, но если иметь острый слух, то можно услышать, как лопаты и заступы роют мне могилу. Правда, президент перекрывал этот недоброжелательный ропот самым что ни на есть спокойным голосом, чтобы посоветовать мне Бангкок, Шри-Ланку, душевный покой. Вот ведь проклятье, какие ласковые сволочи! «Вы знаете, мой дорогой Жос, уважение, привязанность, которые мы все испытывали к Клод… Никто лучше, чем мы… Неумолимый закон… Неудача, которую можно было предугадать, согласитесь, фильма Деметриоса, но все равно неприятно, неприятно… Мы всегда ценили, отдавали должное, старались понять…»
Было между тремя и четырьмя часами, на тротуаре одной из этих авеню, что продуваются ветром из конца в конец или прогреваются солнцем по вертикали, в зависимости от сезона, гадкая настойчивая агрессия, под напором которой мне надо было следить за своим лицом, из-за этих серых, подозрительных глаз, которые подстерегали меня, и полных щек — а! их глубокий, густой румянец, их налитая кровью хрупкость, постоянно покрытая легкой испариной, — ветер или солнце, аромат гаванской сигары, а на заднем плане шофер, державший приоткрытой дверцу «пежо» цвета кофе со сливками. Потом веки опять опустились на излучающие любопытство глаза:
— Так, значит, Брютиже был прав. Замечено, что…
Жанно никогда не ждал меня. Подразумевалось, что после обеда «патрон любит гулять», — так говорил Жанно, принимая величественный вид. Улицы, все время идущие вверх. Фридланд, Ваграм, Гош? У меня остались воспоминания о бесконечных преодолениях подъемов, с пожаром в животе от соусов и легкого бордо, и с подташниванием, которое, возможно, походило на то самое недомогание — и голос Клод, неожиданно перекрывавший шум улиц: «Ну не глупо ли?..» Это детское недомогание, как плохая шутка, неправильно употребленное слово, после которого жизнь остановилась. Остановилась. «Почему бы не начать с салата из шеек лангуста? У них здесь уксус из хереса…» Я продолжаю забивать дровами погасшую печь. Поднимаюсь вновь по авеню Гош или авеню Фридланд, замедляю шаг, опускаю глаза. Я слежу за тем, чтобы не допустить этих покачиваний головы, которыми в течение целых месяцев я защищался от наплыва образов, словно говоря «нет» ночи, когда она неожиданно сгущается, бессонная, населенная образами: вывернутой ноги, посиневшей кожи, камней, укладываемых один за другим на шотландский плед, пучков травы, между которыми струилась игривая июньская вода. На протяжении месяцев это движение туда-сюда головой с закрытыми глазами, на протяжении месяцев сжатые губы, сдерживающие блевотину мольбы и отказа, ежеминутное внимание, чтобы от всего отгородиться, молчать, чтобы спрятаться, но каждое утро обнаруживаешь, что это был не сон. Кошмар не был кошмаром, это была настоящая жизнь, моя настоящая жизнь, сухая ветка на костре, четвертуемое тело.
Зачем мне устраиваться в этом каменном мешке? Это место меня сразу привлекло: я испытывал чувство безопасности, отказываясь от прекрасных интерьеров, к которым успел привыкнуть, чтобы вернуться в одну из тех квартир, которые не имеют души, но пристойны, и на которые меня поочередно обрекали пенсия капитана, вдовство моей матери, война, нужда. Слово, которое объясняет всё: квартира на улице Шез источает стыд целых поколений прятавшихся здесь мелких буржуа и мещан. И у меня тоже есть только одно-единственное желание: чтобы здесь про меня забыли. Я делаю это не без некоторого самолюбования? Фолёз по телефону зло бросил: «Не надо катафалка для бедных, Форнеро, это для нуворишей…» Он забывает, что мне уже не нужно ни спасать декорации, ни ломать их. Вот уже восемь месяцев я являюсь тем, кем выгляжу. С комедиями я покончил. Упорное, настойчивое желание свести к минимуму любую жизнь вокруг меня, сократить мое жизненное пространство. Когда я пересек порог дома на улице Шез, ко мне вновь вернулось ощущение, как в том сне, который я часто видел в детстве, ощущение, будто я свернулся комочком, скрючившись в крохотной каморке, в жаркой и темной норе, и слышал над головой тяжелые шаги, гулко стучавшие по земле. Утренний сон по четвергам, когда я просыпался сжатый в комок в углу кровати, накрывшийся с головой простыней, заткнувший уши от звука шагов в квартире, от шума машин на улице, от угроз наступающего дня. Или вот еще: я лежал, вытянувшись в узкой лодке, длинной и закрытой, как сигара, которая плыла между водоворотами, подводными камнями, водорослями, среди опасностей, среди огромных ящеров, кишевших в грязной воде. Опьянение от того, что считаешь себя неуязвимым и всеми забытым.