Голоса - Борис Сергеевич Гречин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь в камеру остаётся приоткрытой на несколько вершков.
КАЛЯЕВ (встаёт с тюремной койки). Кто вы?
ЕЛИСАВЕТА. Я вдова убитого вами человека. Зачем вы его убили?
КАЛЯЕВ (долго смотрит на неё). Я убил его по приговору нашей партии.
ЕЛИСАВЕТА. Он никому не сделал никакого зла.
КАЛЯЕВ. Ваш муж повинен в крови Ходынки, в политическом развращении рабочих и в преследованиях евреев. Он был представителем класса-узурпатора и несёт на себе все вины этого класса.
ЕЛИСАВЕТА (медленно качает головой). Это всё слова. Слова, которые ничего не значат.
КАЛЯЕВ. Не для меня. Мне жаль вас, но это не имеет отношения к суду истории над покойным.
Молчание.
КАЛЯЕВ. Я вам ответил. Зачем вы пришли?
ЕЛИСАВЕТА. Я пришла передать вам его прощение. (Проходит несколько шагов в камеру.)
КАЛЯЕВ. Его прощение? (С нотой иронии.) Он вам сам сказал, что меня прощает?
ЕЛИСАВЕТА. Да.
КАЛЯЕВ. После смерти?
ЕЛИСАВЕТА. Да, после смерти.
КАЛЯЕВ. Чувство порядочности не позволяет мне смеяться над женщиной.
ЕЛИСАВЕТА. Но позволяет убивать тех, кто ни в чём не виноват… Прощайте.
Незаметно оставляет на его койке образок и идёт к выходу.
КАЛЯЕВ. Постойте!
Елисавета оборачивается.
КАЛЯЕВ. Про Ходынку, про евреев, про рабочих — это я всё скажу на суде. Вам эти слова непонятны, поэтому вам я хочу сказать другое. Я не верю в вечную жизнь. Покойники не говорят и не пересылают вестей с того света, это одно из их достоинств. С какой стати и почему мне верить в неё? Только дети вроде вас прячутся в это мнимое убежище, в этот карточный домик. Только лицемеры оправдывают преступления сладким и фальшивым обещанием вечной жизни, и как много преступлений ей оправдано! Если даже вечная жизнь существует, какое мне до неё дело! Я отвергаю её, и для меня её нет, да сбудется с каждым по вере его, как говорят ваши же глупые книги. А если вообразить, что злобный тиран Яхве, как он изображён в этих лживых книгах, насильно потащит меня на аркане в вечную жизнь вопреки моему неверию, я и тогда предпочту не ползать перед ним на коленях, а войти в ад с гордо поднятой головой. Кто вам сказал, что я несчастен? Зачем мне ваш образок, который вы принесли и «незаметно» оставили? Отныне и навсегда я утверждаю достоинство свободных людей, которые научились жить без морфиума религии. Этим я и такие, как я, выше вас всех, отсюда мы черпаем нашу силу и наше право. Я мог бы убить вас вместе с ним: вы ничем особенным от него не отличаетесь. Придёт день — вы содрогнётесь от поступи освобождённого человечества! Знайте, вы можете сейчас остаться, продолжать меня убеждать, даже разжалобить, если постараетесь. Это не будет иметь никакого значения. Это ничего не изменит. Я не признаю вашего суда, вашего милосердия и вашего Яхве. Я всё вам сказал! Теперь идите.
Молчание. Елисавета Фёдоровна остаётся на месте и продолжает на него смотреть.
КАЛЯЕВ. Что вы как на меня смотрите?
ЕЛИСАВЕТА (тихо). Неправда.
КАЛЯЕВ. Что — неправда? Я, по вашему, лгу вам в глаза?
ЕЛИСАВЕТА (медленно качает головой). Нет, вы не лжёте, а если лжёте, то только себе. В вечную жизнь не надо верить. Она есть, и каждый человек это знает. Без неё нельзя жить, как нельзя жить без дыхания. Можно насильно убедить себя, что её нет, можно задержать дыхание. Но этого нельзя сделать надолго.
КАЛЯЕВ (с вызовом). Зачем бы я это насильно убеждал себя?
ЕЛИСАВЕТА. Из гордости и от нехватки любви.
Долгое молчание.
Правая рука Каляева начинает дрожать. Он перехватывает её и крепко сжимает левой в районе запястья.
КАЛЯЕВ. Уходите! А то я не отвечаю за себя.
Елисавета Фёдоровна, глядя на него с глубоким состраданием, поднимает правую руку и крестит его в воздухе. Обернувшись, она выходит из камеры.
Нижний чин, прежде чем запереть дверь, просовывает в неё кулак и грозит им арестанту.
Дверь камеры закрывается и запирается.
[23]
— Кулак Тэда нас, зрителей, немного рассмешил и отчасти снял тягостное напряжение, — рассказывал Андрей Михайлович. — Без него было бы совсем невесело. Тем не менее, после хлопка его нумератора мы продолжали некоторое время сидеть, ничего не говоря.
«Этот человек в аду», — медленно и убеждённо произнесла Марта, ни к кому не обращаясь.
«Кто — я в аду?» — испугался Иван. Он сидел, откинувшись на спинку стула, с бессильно повисшими руками. Сцена его как-то обескровила, и смотреть на него было почти жалко. Помнится, я подумал тогда: неужели Иван — действительно совершенный, законченный атеист? Но как же тогда его атеизм сочетается с его пламенной речью в защиту венчания на царство? Или между тем и другим я зря ищу противоречие?
«При чём здесь ты? — буркнула Лина. — А если ты тоже, это не наше дело».
«Средства актёрской суггестии могут вызвать у нас ложное восприятие произошедшего, — заговорил Штейнбреннер. — Audiatur et altera pars,[43] если мы хотим быть беспристрастны в своих оценках».
«Да уж куда беспристрастней! — возразил ему Алёша. — Мы только эту «другую сторону» почти всё время и слышали».
«Именно! — подтвердил Альфред. — А великая княгиня не представила аргументов: почему, спрашивается? Дрожание правой руки — это, знаете, не аргумент. Может быть, он просто замёрз в этом каземате… То же — и её мысли про вечную жизнь как дыхание: всего лишь мистицизм, или интуитивно-женское, или даже просто поэтическая метафора. Разве для рационалиста это годится? А между тем с точки зрения целей эксперимента тоже мы потерпели фиаско. Вопрос сегодняшнего эссе его автором — одним из авторов, виноват — ставился таким образом: было ли убийство её мужа ритуальной жертвой?»
«Я сейчас убеждён полностью, что это всё именно и было в чистом виде ритуальным убийством», — проговорил Герш.
«На основе чего? — накинулся на него немец. — Обоснуйте!»
Борис преувеличенно-комично развёл руками:
«Пал-Николаич, милый вы мой огурчик, чем же я обосную? Вы глаза-то его видели? Совсем шальные глаза!»
«А какое отношение его шальные глаза имеют к ритуальному характеру убийства? — парировал Альфред.
«А такое, дорогой мой, что всё это притеснение евреев и растление рабочих было только наспех сколоченной ширмой, он ведь знал, что невинного убивает!