Перегной - Алексей Рачунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стремился в будущее всей душой и постоянно придумывал разные варианты его приближения. Вариант с Толяном я для себя отринул. Очень уж это был редкий шанс и очень ненадежный. Слишком глубоко зашли наши с Толяном противоречия. В последнее время мне начинал нравиться другой вариант — уйти из Молебной в Штырин напрямик, по снегу, на широких охотничьих лыжах. Я чувствовал в себе силы, уверенность, желание. Ну одна ночевка под открытым небом, ну две. Ну, на худой конец три. Но, в конце концов, дойду ведь. Люди на Северный Полюс пешком ходят, что я, до Штырина не доберусь? И вот я прикидывал, и так и сяк, как бы мне раздобыть лыжи, какие мне нужны вещи, одежда, провиант. И я теперь ждал зимы и снега с той же тоскою, с какой я, будучи городским жителем, ждал теплого лета.
Однажды я застал хозяйку в слезах. Сидя за письменным столом, под старомодной лампой с зеленым абажуром, она, склонив голову лила слезы на свои конспекты. Я подглядел это случайно, зайдя в избу с улицы. Она не заметила моего появления и все также сидела, спиной ко мне, и плакала обхватив руками голову. Хрупкие её плечи непрестанно вздрагивали, мелко тряслись и тень от её фигуры на стене, увеличенная многократно, тоже мелко дрожала в свете лампы, как гигантский мотылек, попавший в безвыходную западню.
Я, придерживаясь принципа невмешательства, тихонько, дабы ничем не выдать своего присутствия, скользнул в свою келью и запер дверь. Лежа в тесном своем пристанище, заложив руки за голову я испытал к учительнице острейшее чувство сострадания и жалости. Казалось, какое бы мне до нее дело, свое присутствие здесь я сполна отрабатываю, и что там у нее за проблемы — это меня не волнует. Но меня волновало. Это был не интерес скучающего, не праздное любопытство, а нечто большее, какое—то зарождающееся чувство.
Я полежал, погрыз щепку. Чувство не проходило. Нет, любому мужчине ненавистны женские слезы. Они заставляют его страдать, они для него сродни ампутации, даже хуже. Любой мужчина многое готов сделать, лишь бы их прекратить. Но не потому, что испытывает сострадание, а потому, что страдает сам. Вот себя—то от страданий он и хочет избавить. Такова природа мужчины. Таково его понимание женского плача.
Но у меня—то было именно сострадание. Я переживал за Софью. Переживал и одновременно чувствовал, что даже выскочи я сейчас шутом гороховым в колпаке с бубенцами, устрой ей цирк на ходулях и заставь, тем самым улыбнуться, желаемого не достигну. Я все равно буду переживать её печали и думать — что делать дальше, как ей помочь.
Ситуация меня очень напрягла. Все—таки хозяйкины слезы не показные, а в одиночестве. Это вещь очень интимная. Это уже четко очерченный круг личного пространства. В него не следует соваться вот так, с грязными ногами и черными ногтями. В него запрещено лезть кому—либо. Это неприемлемо. Это карается войной, разгромом и последующим презрением. Так я успокаивался, прямо таки силой заставляя себя остаться в границах моего приюта. А выйти хотелось. Подойти и спросить — в чем дело, предложить помощь и помощь эту оказать. И еще… И еще приобнять за плечи.
Да только нужна ли она, моя помощь? Может там дела сердечные, может проблемы со здоровьем или родственниками. А может просто жизненное перепутье, когда не знаешь, куда податься. У меня и у самого такое перепутье и кто мне поможет? Кто наставит на путь истинный. И, самое главное, приму ли я от кого такие наставления. Нет, лезть наобум, на рожон мне не нужно. Но, Господи, от чего же меня к ней так тянет, рвет меня, как сухую травку крепчающий ветер и пытается унести туда, к ней, в её скорби и печали.
Я в бессилии грыз подушку, кусал локти и колотил себя в лоб. Мне надо было к ней и нельзя было к ней. Хотелось вопить, но я молчал. Скулил в подушку и от бессилия злобствовал.
Ночь я провел беспокойно — часто просыпался и ворочался как медведь в берлоге. После забывался коротким сном и снова просыпался. Под утро проснулся окончательно и лежал, чутко вслушиваясь в происходящее за стенкой. Вот учительница встала, прошлепала по полу, засобиралась куда—то. Хлопнула дверью. Я по—кошачьи спрыгнул и крадучись, на цыпочках, в несколько прыжков, оказался под дверью. Выглянул осторожно на улицу: Софья уже спешила к калитке. В облике её произошли большие перемены. Голова была обвязана темным платком, волосы убраны. Глухое, до пят платье мышиного цвета скрадывало всю фигуру и делало учительницу похожей на бесформенную бабу — варежку, что натягивают на заварочный чайник для сохранения тепла.
Это была не та романтичная и юная подвижница—учительница, которую я знал, а скорее какая—то, надломленная жизнью, ушедшая в себя, изнуренная богомолка. Какая—то страдалица, из которой невзгоды вмиг выпили все соки и сделали похожей на мумию. Ее было жаль до зубовного скрипа, до боли в сердце. Это было каким—то самобичеванием, смотреть на нее, и думать, что же с ней произошло?
Весь день у меня ни к чему не лежали руки. Я сбежал на пруд с удочками, сидел там, бессмысленно пялясь на воду и думал. К вечеру решился на разговор. Чему бывать, того не миновать. Пусть я проявлю бестактность, пусть мы разругаемся вдрызг, и мое дальнейшее пребывание здесь станет полностью невозможным, пускай.
Лучше бежать отсюда очертя голову, сгинуть в лесах, стать добычей зверя или жертвой природы, но нет сил терпеть. Нет сил сострадать и не сострадать — тоже нет. Плохой из меня сухарь, недостаточной черствости.
С таким решением, выждав наверняка, до глубокого вечера, я и подступился к хозяйке. Вошел, производя нарочитый шум, дабы не застать врасплох, помедлил чуть в коридоре, якобы поправляя утварь, остановился у притолоки, постучал по ней для приличия и попросил разрешения войти.
Софья опять плакала перед моим приходом. И, хотя мое вторжение было подготовлено таким образом, чтобы дать ей время — следов она устранить не успела. Заплаканные глаза, опухшее и оттого еще более детское лицо, измученный какими—то непосильными противоречиями взгляд.
— Я прошу прощения, — начал я, — за, может быть, неуместное вмешательство, за вторжение в ваше личное пространство. Осознаю, что это может быть вам неугодно, но не могу ничего с собой поделать.
Софья смотрела на меня с некоторым удивлением.
— В общем, Софья, я вижу ваше состояние и очень переживаю за вас. Не поймите меня превратно, но я хочу предложить вам посильную помощь.
Софья часто—часто заморгала. На ее лице отображалось движение мысли, какие—то противоречивые силы бушевали в ней, боролись и не давали принять решение. Мешали ей открыться.
— Но как? — наконец вымолвила она, — Как вы можете мне помочь?
— Я не знаю. Сперва нужно уяснить суть ваших проблем.
— Проблем, — она помолчала и вдруг разрыдалась. — Это не проблема, это, это беда, понимаете.
Софья плакала, а я молчал. Её бы обнять сейчас, прижать к груди, погладить по голове, думал я, успокоить. Но она это может расценить как посягательство на неё саму, как желание, как низменную похоть, как шанс воспользоваться её бедою в своих интересах. И терпеть, силится и терпеть эти рыдания, это безотчетное горе тоже нет никаких сил. Что же делать?
Я, сжавшись в упругий, из нервов мяч, еле держался. Пройдясь по комнате, налил в кружку воды, поставил перед ней и вышел. Долго курил на крыльце, потом пошел обратно.
Софья успокаивалась, сидела опустив голову, терла по—детски, кулачками глаза, да изредка всхлипывала. Увидев меня — опять скуксилась и приготовилась зареветь.
— Не надо, — приказал я, — хватит. Соберитесь. Ваши слезы действуют на меня удручающе. Я сейчас тоже расплачусь. Так и будем оба плакать. Вот вам еще вода, выпейте её, и давайте уже решать проблему.
Выпив воды Софья первый раз улыбнулась и виновато попросила умыться. Умывшись, она вышла ко мне сама на крыльцо и попросила, чтобы я закурил.
— Мне, знаете ли, иногда очень нравиться, когда дымок щекочет ноздри. Но только иногда. Веет детством, знаете ли так. Дом вспоминается, брат мой, Юра. Вы же знаете моего брата.
— Да, конечно, знаю. Замечательнейший человек. Редкой доброты, редкой тактичности.
— Спасибо вам за теплые слова, Виктор. Он мне вместо отца. С детства меня воспитывал. Мама умерла моими родами. Я была очень поздним ребенком и организм мамы не выдержал. Я ее даже ни разу не видела. Не знала материнской ласки.
— Простите.
— Да ничего, ничего. Сегодня вечер такой хороший. Отчего— то так хорошо на душе вдруг стало. Было так плохо, так муторно, и вдруг — хорошо. Я обязана сейчас выговориться, а вы, Виктор, слушайте.