Перегной - Алексей Рачунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так я любил рассуждать засыпая после насыщенных и напряженных трудов по добыче хлеба насущного. Не забывал я, впрочем, и своем приюте. Все в этом мире имеет цену. Пускай зачастую она и незначительна в каком—то материальном выражении, но будь этот мир только материальным — он давно бы уже рухнул к чертям в кипящую преисподнюю. Бывает, что хватает благодарности или небольшого участия. Так почему бы мне не поучаствовать, по мере сил, в обустройстве школы.
Я взялся за крыльцо и перестелил на нем доски. После укрепил крыльцо входа в школу. Затем покрасил наличники, подтянул ставни, скосил траву вокруг школы и разровнял дорожки. Поправил забор и побелил деревья. И школа засияла какой—то неповторимой провинциальной очаровательностью. Теперь мне ни в коем разе не стыдно будет перед хозяйкой—учительницей, я сдам ей на руки хорошее хозяйство. И, все равно, каждый раз, улучив момент, я что—то улучшал и переделывал: там выдергивал из стены ржавый гвоздь, здесь вколачивал, строгал и менял подгнившие штапики в оконных рамах, протирал стекла. Без дела сидеть не получалось и учительшина библиотека, которой я поначалу заинтересовался, так и стояла нетронутой.
Вечерами, когда я топил небольшую баньку, стоящую тут же, во дворе, неизменно являлся Полоскай. Дым из трубы он видимо воспринимал как своеобразный сигнал. Мы с ним парились, мылись, а после, как водиться, распивали на веранде бутылочку самогона и чай со смородиновым листом. Я не оставлял надежды разгадать местные молёбские тайны — и полянку, и странный ветровал, да и, что уж скрывать, месторождения медных кабелей в глухой тайге тоже волновали меня, но Полоскай держался стойко, как пленный партизан. Толи опасался, что составлю конкуренцию, толи выполнял наказ Щетины.
— К чему тебе это, — отмахивался он, — ты уедешь, а нам оставаться здесь.
Я прекращал разговор. Действительно, к чему? Обычное любопытство. Меньше знаешь, крепко спишь. Но любопытство — неистребимая штука. Я начал с другого конца и, как бы вскользь, обмолвился о заведенном мимолетном знакомстве в Нагорной. А после поделился догадкой, что странная лесная певунья, которую я видел только со спины, и есть Настя. И она же меня и выхаживала во время моей болезни.
— Бабенку бы тебе тут какую подобрать — в лоб выдал сметливый Полоскай.
— Да нет, мне ж уезжать скоро, — начал оправдываться я, — я так просто, интересуюсь.
— А неча тут интересоваться, — отрезал Полоскай, — с Настькой, с этой, у тебя все одно ничего не получиться, ты для их, — он мотнул головой в сторону Нагорной — неподходящий экземпляр.
— Это почему же? — выдал я себя с головой.
Полоскай заржал.
— Хотя, ежели посудить, почему бы и нет. Чай кровь свежая тоже нужна, а не то одни выродки пойдут. — Выдал он странное умозаключение.
— Что ты имеешь в виду?
— Что я имею в виду? Что имею, то и введу. Я говорю — кровь—от у тебя свежая, не здешняя и Федос это понимает.
— А, вот ты о чем. Ерунда это все. Он такой принципиальный, неуж он кровиночку свою под чужака вот—так вот бесцеремонно подкладывать будет?
— Кто, Федос—от? А чего нет то?! Принцип… Короче, не про Федоса это сказано, понял? Вымирать поди даже динозаврам обидно было, не то что этим, православлевиям.
Мы помолчали. Наконец, Полоскай, повертев в руке пустую кружку, разлил из бутылки остатки, хлопнул и засобирался.
— Слышишь, Вовка, — спросил я его на прощание, — а чего ты все какими—то словами мудреными говоришь?
— Какими это?
— Ну, православлевия вот. Меня недавно кистецефалом обозвал.
— А, это. Это я на лето книжку у учительницы взял. «Ископаемая фауна». Очень интересная. И картинки большие. Ну пока. Я пошел.
Полоскай ушел, а я в задумчивости пил чай со смородиновым листом. Заполошенные чаинки медленно кружась оседали на дно кружки, завершая свой путь от поверхности ко дну. В небе тонкими иглами иногда мелькали, сгорая, крохотные метеоритики. Они тоже завершали свой путь. Начинался звездопад и издалека подступала осень.
8.
В один из дней накатила на меня неизъяснимая грусть. Такая, что аж шатало. Безволие и апатия — иначе и не назовешь мое состояние. Позвали меня зарубить курицу — и вот, повело. Я в первый раз за долгое время взял в оплату самогон и совершенно без причины, в одного, напился. А по утру, проснувшись, испытал острейшее дежа вю.
Лежа на топчанчике, на скомканных в беспокойном сне овчинных шкурах я услышал мелодичное женское пение. Когда—то это уже было. Правда тогда мне было намного хуже, я накануне где—то с кем—то выпил и был отчаянно плох. В деревне же самогон был отменным, а может свежий лесной воздух так действовал, и потому, проснувшись, я только слегка недомогал. Но это уже со мной было — и пение и голос. Белой горячкой дело было не объяснить и я внутренне напрягся. Пение же между тем перемежалось со шлепаньем ног по полу: кто—то хозяйски передвигался по моему пристанищу. Да где же я слышал этот чертов голос? Хозяйка, должно быть, заявилась? Господи, как неудобно—то!
Я вскочил, растер лицо ладонями, оправил одежду ибо заснул не раздеваясь, подоткнул постель и отправился в учительскую половину. Так и есть, у шкафа с книгами, присев перед чемоданом, спиной ко мне, перебирала что—то женская фигура. Ставни уже были отворены и комнату заливал свет. Хмурое утро, какие часто бывают поздним летом, лило свой тягучий кисель сквозь окна, но комната все равно преобразилась — была светлой и казалась больше своих размеров. Оперевшись на косяк, я хмыкнул.
— Спасибо, вам, Володя, — не оборачиваясь произнесла учительница, — вы очень хорошо ухаживали за школой. Это так приятно…
— Я не Володя, — произнес я угрюмо, ревнуя Полоская к своему труду.
Барышня резко обернулась. Черт побери, вот так встреча. На меня, взглядом своих синих, бездонных глаз смотрело мое недавнее Штыринское прошлое и соединяло с моим настоящим. Это была та самая особа, от которой я позорно бежал из Юрычевой квартиры.
— А кто? Тогда? Вы? — растерянно спросила она.
— В— в — виктор — неуверенно ответил я.
— А где… А что…
— Вместо него я. А где он я не знаю.
Я был ошарашен невероятностью встречи. А может быть это судьба. Да ну нафиг. Какая еще судьба?!
— А вы меня не узнали наверное, да? — С надеждою что таки да, не узнала, спросил я.
— Ну п—п–почему же. Мы уже встречались. И даже пили чай.
— Совершенно верно. Впрочем это уже не важно. Мне пора.
Я засобирался. Стал лихорадочно хватать куртку, сигареты, спички. Проверять по карманам деньги.
— Куда же вы?
— Назад, в люди, — я старался не смотреть ей в глаза, — вот, пожил тут. У вас. Опять. Подчинил кое—что. Вы уж, не взыщите, если что не так. Я старался. А теперь мне пора. Вы же с Толяном приехали? А я с ним уеду.
Кто бы рассказал, тому ни за что бы не поверил. Не бывает в жизни таких совпадений.
Когда я уже тянул на себя калитку, брякнула дверь и появилась на крыльце учительница:
— Куда же вы! Куда? Он же уехал уже, Анатолий ваш! Уж с час наверное как, он и прощаться заезжал.
Мне показалось, что над моей головой разорвался артиллерийский снаряд. Что—то оглушительно хлопнуло, а потом настала тишина. Беззвучно шумели деревья, перекатывались по дороге пучки какой—то травы, лишь внутри головы раздавалось мерное тихое шуршание — будто перетекали в песочных часах песчинки.
Впервые за все время моих похождений я впал в истерику. Вообще—то я в истерику раньше вообще никогда не впадал, так что сравнивать не с чем, но, как мне кажется, это было именно то состояние.
В пустынного цвета жарком мареве — полубреду я падал на землю и вскакивал на ноги. После опять катался по земле, разломал забор и разбросал поленницу. При этом я кричал, но крика своего не слышал. Потом я перепрыгнул через забор и куда—то побежал. Как меня крутили я помнил смутно — в калейдоскопе смешались и завертелись я с жердиной, набегающие на меня люди, брошенная кем—то на меня простыня, катание по земле, драка с кем—то, закручивание и вязка рук. Затем полная тишина.
Пришел в себя я уже на топчане, том же самом, с овчиной, в сторожке учительской избы. На голове у меня был холодный компресс, во рту привкус какого—то кислого лекарства и жажда, хлестким кнутом пластающая гортань. Я попросил пить и мне поднесли чашку.
Приподняв голову я увидел все ту же синеокую учительшу, заботливо державшую глиняную плошку.
— Извините. Не бойтесь меня. Я больше не опасен. — Просипел я.
— Тише. Тише. Вам нельзя волноваться, — учительница умоляюще смотрела на меня.