Три жизни. Роман-хроника - Леонид Билунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он подзывает меня пальцем:
— Эй ты! Иди сюда! Покажи, что в мешке.
Я не выношу, когда со мной говорят таким тоном, но сдерживаюсь.
— Ты чего так разговариваешь? — спрашиваю я спокойно.
Парень спрыгивает с нар и встает передо мной как гора.
— Ну ты, поговори!
Это было оскорбление, на которое нельзя не ответить, и я ударил его в солнечное сплетение. Для него мой удар был не сильней комариного укуса. Он ответил ударом правой, отбросив меня метров на пять к косяку двери. Я ударился головой и словно сквозь туман видел, как он надвигается на меня, — огромная масса. Увенчанная маленькой головой со страшным, изуродованным язвами лицом. Я понял, что сейчас он может меня убить. Собрав все силы и преодолевая отвращение, я ударил его ногой в пах, а когда он согнулся от боли, добавил апперкот левой. Огромная туша рухнула к моим ногам и обмякла. Потом я узнал, что Владимир Козлов — так его звали — болен сифилисом в открытой форме. Его не имели права держать вместе с другими заключенными.
На нарах стали подниматься люди. Кто-то уже спускался на пол: камера готовилась расправиться со мной. Еще немного — и мне пришлось бы плохо.
Но тут из дальнего угла камеры раздался голос:
— Ты откуда пришел?
— Из Дрогобыча, — сказал я.
— Как зовут?
Я ответил.
— Подойди сюда.
Я подошел. На нарах сидел худой болезненный человек лет сорока.
— У тебя есть ксива?
Я кивнул.
— Кому?
— Виле.
— Давай ее сюда, — протянул он руку со спокойным видом уверенного в себе человека.
Я не двинулся.
— Почему я должен тебе отдать?
— Говорю тебе, давай сюда — настаивал он.
— Нет, ты ответь, почему я должен тебе отдать? — повторял я снова.
— А я Виля, — сказал он просто.
Он так сказал это, что я поверил и отдал ему Володино письмо. Он прочитал и внимательно оглядел меня, а потом обратился к камере:
— Все в порядке. Спите.
Так началась моя жизнь в камере. Виля Цебизов из Донецка пользовался в тюрьме уважением, многие обращались к нему за советом. Больше никто меня в камере не трогал, а Козлов старался не смотреть в мою сторону.
В то время в тюрьме находилось около двухсот человек. Это были люди из разных мест страны, совершившие особо тяжкие преступления, к которым приравняли и мой неудавшийся подкоп. Большинство составляли так называемые глухари, то есть заключенные, сидящие практически бессрочно. В Советском Союзе пожизненного заключения официально не существовало. Раньше максимальный срок был четвертак, то есть двадцать пять лет. В 1961 году в России был введен новый уголовный кодекс, установивший максимальный срок лишения свободы (я не говорю о высшей мере наказания — расстреле), равный пятнадцати годам. Многим привели их сроки в соответствие с новым кодексом, и отсидевших пятнадцать лет и больше выпустили на волю. Но немало было и тех, кто постоянно ждал, пока его срок приведут в соответствие. Это стало новым источником произвола, и даже отсидевших четвертак зачастую оставляли на неопределенное время. Глухари перестали рассчитывать на свободу, их основной заботой было получить лишний кусок хлеба, лишнюю ложку баланды. У большинства на воле не осталось никого. Глухари сдружились с лагерной администрацией, перестали отстаивать свои права. Начальству жилось с ними легко. Многие из них помнили надзирателей еще молодыми. На их глазах те взрослели, обзаводились детьми, старели, начинали болеть и озлобляться.
Молодые, вроде меня, приносили в тюрьму дух вольности и неподчинения неразумным, оскорбительным для человека правилам. Взять хотя бы наказание голодом. В изоляторе еду дают через день. Попробуйте представить! И это не местный произвол, это правила. Ни в одной цивилизованной стране нет наказания лишением пищи. В Европе даже не предусмотрено наказание на воле тем, кто украл хлеб в булочной или другую пищу, если он голоден и у него нет денег, чтобы купить.
В своей борьбе с непокорными администрация научилась использовать глухарей против нас. Это не значит, что они работали на начальство. Оно использовало их, как индус использует ручного слона, чтобы заставить работать его дикого собрата.
Я понимал, что мне нужно укрепить мое положение, а для этого создать свою сильную семью из молодых заключенных. И я ее создал. В нее вошли Гена Немир, Юра Барс и Саша Шкоткин из Молдавии.
Немиру было двадцать восемь лет. Его голова была похожа на неровно обтесанный со всех сторон огромный бильярдный шар. Форма его головы имела особую историю. Гена Немир жил в небольшом городе Приволье Ворошиловоградской области. Однажды на танцах он в драке зарезал цыгана. Все цыгане Приволья бросились искать его, чтобы отомстить. Он уехал в Ворошиловград. Цыгане Приволья объединились с цыганами Ворошиловграда и перевернули всю область в поисках Немира. Устав скрываться, он однажды залез в исторический музей, украл там кольчугу и саблю, надел кольчугу под свитер и, прицепив к ремню саблю, отправился на танцы. Цыганские посты были повсюду, и Немира сразу засекли. Десять цыган бросились на него одного, а он стал рубить их саблей и действительно зарубил четверых. Был вызван наряд милиции. На Немира надели наручники, посадили в коляску мотоцикла. К мотоциклу, окруженному десятком милиционеров, прорвалась толпа цыган, избила и разоружила конвой. Им хотелось добраться до Немира — и они добрались до него. Он был в наручниках, цыгане били его железными болванками по голове и наверняка добили бы, если бы сидевший за рулем мотоцикла милиционер не пришел бы в себя и внезапно не дал полный газ, вынеся полуживого Немира из цыганской толпы, тем самым сохранив ему жизнь, чтобы отдать под суд, решивший эту жизнь снова отнять. Гена был приговорен к вышке, которая, в конце концов, была заменена пятнадцатилетним сроком, из которых десять лет он должен отбыть в тюремном заключении.
Саша Шкоткин считался самым опасным преступником-рецидивистом: он уже шесть раз пытался перейти границу Молдавии и уйти в соседнюю Румынию. Для молдаван Румыния всегда была землей обетованной. Их язык почти не отличался от румынского, и они всегда смотрели «за бугор» с завистью, считая себя несправедливо отрезанными от своей страны и своей культуры, хотя исторически это можно было отнести только к малой части Молдавии, к Бессарабии, которую действительно Сталин под шумок украл у Гитлера, отрезая Львовщину от Польши по договору между Риббентропом и Молотовым. Хотя Саша Шкоткин и не был молдаванином, но он привык постоянно слышать о Румынии столько хорошего, что ему стало казаться, будто это действительно свободная и счастливая страна. Отсидев свой первый срок в малолетке за какую-то мелкую кражу, он не переставал мечтать об этой ближней загранице, где, как он думал, с ним ничего похожего никогда не случилось бы. Он не слыхал ни о деспотизме Чаушеску, ни о бедности этой страны, не сравнимой даже с бедностью советских людей, и раз за разом упрямо уходил за кордон. Однажды он был в бегах целую неделю и добрался до самого Бухареста, прежде чем его поймали и вернули «на родину» — в лагерь. Когда его спрашивали, что он видел в Бухаресте, он отвечал только одно:
— Там церквы русские!
Русские кресты на заграничной церкви, в которую он успел заглянуть, домашний запах ладана, православные попы в золотых, брызжущих светом ризах, как в России, настолько поразили его, что он постоянно об этом вспоминал. Ничего другого он заметить не успел, но и этого было достаточно, чтобы укрепить его желание перебраться в Румынию. Отсидев свой срок, этот человек двухметрового роста сразу же начинал готовить новый побег на другом участке границы и опять попадался. У нас граница на замке, как тогда пелось в песнях. Его должны были держать в лагерях для политзаключенных, но у нас старались политических представлять уголовниками.
Самым «невинным» из всех был Юра Барс: он убил человека из ревности и очень это переживал. Юра был шахтер, и у него была красивая молодая жена Люба, работавшая на той же шахте в бухгалтерии. Когда она приходила на работу, возле нее тут же оказывался комсорг шахты, маленький чернявый комсомолец с похотливыми круглыми глазками. Комсорг постоянно давал Любе общественные поручения, чтобы она почаще ходила к нему в кабинет. Там он угощал ее шоколадом и рассказывал, какое необозримое будущее ждет его самого и всех, кто проявит к нему внимание. Однажды он решил, что пришла пора действовать, и без лишних слов полез к ней под юбку. Встретив отпор, он не только не отступил, но повалил ее на свой комсомольский стол, стал выкручивать руки и душить. Люба закричала. Озверев, он с силой ударил ее по лицу. Неизвестно, чем бы это кончилось, но на столе зазвонил телефон. Люба вырвалась и выбежала из кабинета.
Домой она пришла с синяком под глазом, на вопросы мужа говорила, что ударилась об открытую дверцу шкафа — и кто только их так неосторожно оставляет открытыми прямо на проходе людей? — Но потом, уложив дочку спать, пришла к нему на диван, обняла за шею, расплакалась и все рассказала.