Три жизни. Роман-хроника - Леонид Билунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сонного Тимоху заперли в комнате, из которой приходившие в себя мусора выползали с самой большой осторожностью по одному, чтобы он не заметил. Но когда дверь с грохотом заперли, Тимоха тут же проснулся и все разметал в помещении. В дежурке все железное: столы, стулья, шкафы, полки по стенам. От этих железных предметов остались только обломки. Тимоха выломал железные решетки, выбил стекла и только тогда успокоился.
Тимохе ничего за это не было, даже карцера, на работе он был нужнее. Только Крыса был вне себя от злости: ему донесли про спирт и Кащея.
В КАМЕРЕ ОБИЖЕННЫХ
Однополая любовь в советских мужских лагерях презиралась. Это презрение возникло не в заключении, оно создавалось всем советским обществом, в уголовном кодексе которого дольше всех других цивилизованных стран сохранялась статья 121, каравшая лишением свободы на срок до пяти лет за мужеложство (половое извращение, заключающееся в половом сношении мужчины с мужчиной). Сколько талантливых людей, среди которых встречается немало таких, «непохожих», попали в лагеря по этой статье — стоит вспомнить хотя бы певца Вадима Козина. Лишение свободы в подобном случае было даже не главным. Оно сопровождалось общим осуждением, доходившим до полного отвращения всех «нормальных» людей к человеку, пойманному с поличным на влечении к своему полу. Тюремно-лагерное население разделяло это отвращение советских людей, однако направляло его только на пассивных гомосексуалистов, которые составляли в лагерях самую низшую касту, так что даже обычное общение с ними могло навсегда скомпрометировать тебя в глазах твоих сокамерников. Это были поистине неприкасаемые, хотя многие гетеросексуальные заключенные, доведенные до крайности многолетним отсутствие женщины, покупали их услуги за две пачки сигарет или теплые носки. Интересно, что любителей таких услуг никто не считал гомосексуалистами — само это понятие в лагере относилось только к другой стороне, пассивной. Каждый живет так, как его создал Господь, и не смеет его судить. Должен только сказать, что среди этих, поистине несчастных, практически не было настоящих «геев», как их теперь называют. Большую часть (я думаю, девять десятых, если не больше) составляли слабые люди, ставшие жертвой насилия — по-лагерному, «опущенные». Опускали их, обычных мужиков самого разного возраста, чтобы показать власть, заставить отдать еду, наказать за сопротивление или просто удовлетворить своей сексуальный голод. После этого им некуда было деваться, они становились отверженными — по-лагерному, «обиженными». Презрение к ним было обычным для лагерной жизни презрением к слабому, который не сумел себя защитить, не предпочел смерть бесчестью.
В тюрьме они сидели отдельно, так как в общей камере их постоянно унижали, били, вновь и вновь насиловали, разрывая внутренности. У них отнимали еду, обрекая на голодную смерть. Надзирателям все это было прекрасно известно.
Я уже говорил, что мы, молодые, были для администрации как бельмо на глазу. Тюремное начальство искало случая унизить нас и лишить авторитетов. Испытав все средства, они решили прибегнуть к самому последнему и самому страшному.
В один из вечеров нас с Немиром выводят в коридор и в наручниках, в сопровождении трех здоровых ментов, ведут на другой этаж. Перед одной из камер мы останавливаемся, надзиратель быстро снимает с нас наручники, другой, путаясь в ключах, открывает тяжелую металлическую дверь, и нас заталкивают внутрь.
Оказавшись за дверью, с грохотом захлопнувшейся у нас за спиной, мы поняли, почему так нервничали ключники. Перед нами была камера этой низшей касты, живущей в ужасных, даже по сравнению с другими зэками, условиях. Большинство из них нам были хорошо знакомы по совместной работе, некоторых я видел раньше только мельком. Все они были оборванные, многие без носков, с потухшими глазами. Лишь двое-трое молодых людей, махнувших на себя рукой, втянувшихся в новую роль, пытались подражать женственным манерам, которыми отличаются настоящие представители «третьего» пола.
При нашем появлении вся камера, все двадцать человек повернулись в нашу сторону. Спины стали расправляться, у многих в глазах засверкала ненависть и надежда на расправу.
Мы сразу поняли, на что рассчитывало начальство. Если, попав в одну камеру с этими отверженными, ты сядешь с ними за один стол, то выйдешь оттуда с таким же клеймом. Но, посмотрев на эти лица, на которых была явно написана угроза и решимость, я понял, что возможен и более серьезный вариант. Эти люди могут отплатить нам той же монетой, которую когда-то получили от других. Сегодня сила на их стороне.
Самый старший из них, Виталий Хвостенко, которого опустили в первый же день, когда он пришел в тюрьму (как опускали всегда таких, как он, со статьей за изнасилование несовершеннолетней с убийством), обратился к нам с недоброй улыбкой:
— О, Гена пришел! Здравствуй, Гена! Рад тебя видеть, Генулечка, заходи! И ты, Леня, здесь? Проходите, гостями будете.
Я попытался сразу же пресечь попытки.
— Привет, босяки! — сказал я как можно спокойней. — Давайте поговорим!
— Да нет, Леня, мы к тебе вообще-то ничего не имеем, — ответил Хвостенко все с той же улыбкой. — Абсолютно. А вот ты, Ген, иди-ка сюда, сядь, покушай с нами. Иди, Геночка, братом будешь. Или сестрой!
И он сделал шаг вперед, настойчиво предлагая ему это жуткое гостеприимство прокаженных.
Несколько человек стали медленно с трех сторон приближаться к Немиру. Обычно бесстрашный Немир застыл в ужасе. Он открыл рот, чтобы ответить, но я его опередил.
Я видел всю серьезность ситуации. Я никогда не имел никакого дела с гомосексуалистами. Даже в страшном сне мне не могла привидеться близость с мужчиной, мысли мои занимали всегда только женщины. Но Гена Немир не раз пользовался их услугами. При этом он их часто обижал — насиловал, не платил условленной платы, избивал. Если я узнавал, то отдавал им за него сигареты или сахар, хотя он каждый раз возражал. Естественно, что «обиженные» затаили на него зло и были по-своему правы. И ведь если с Геной что-нибудь случится в этой камере, тень ляжет не только на него, но и на меня, потому что Немир — моя семья.
Даже если со мной ничего не произойдет, мы будем вынуждены ночью вырезать их всех «сониками»,[25] то есть когда они будут спать. Только это сможет смыть с нас позор. Тот, кто умеет, всегда сделает в тюрьме нож. В стельках тяжелых арестантских ботинок есть стальная пластинка, соединяющая носок с каблуком — супинатор. Если конец супинатора обмотать куском рубахи, из него получается настоящий нож длиной до двенадцати сантиметров, который при умелом ударе способен достать до сердца.
Я представил себе эту страшную картину и сказал со всей убедительностью, на какую был способен:
— Братва, вы же понимаете, что это на руку мусорам! Вон они глядят на вас в глазок, посмотрите.
Хвостенко посмотрел на дверь: глазок был открыт, и в нем, сменяя один другого, вращались по очереди три разных глаза, пристально наблюдавших за событиями в камере.
Тон разговора сразу снизился, и в дальнейшем все говорили тихо, чтобы мусора не услышали. Это был мой первый успех.
— Неужели вы можете это сделать? — понизив голос, продолжал я. — Ведь это значит — помочь начальству. Вам это нужно?
Я видел, что некоторые заколебались. Почти все с уважением относились ко мне, который никогда не обижал их и даже, случалось, вступался, стараясь быть справедливым. Хвостенко пару раз организовывал передачу мне ксивы, когда я был в изоляторе. Но Немиру хотела отомстить вся камера.
— Что зря разговаривать! — со злобой сказал из-за спины Хвостенко здоровый бугай, которого в этапной хате опустили в первые же дни за карточный проигрыш.
— Вывернем ему матку наизнанку… — проговорил кто-то из глубины. — Чтобы сам почувствовал!
Кольцо вокруг Гены незаметно сужалось.
— Мужики (в эту минуту я готов был назвать их хоть ангелами), вы не понимаете, чем это может закончиться, — сказал я уже с угрозой. — Некоторые из вас знают меня более чем достаточно за долгие годы в лагерях…
— Боюсь, что он прав, — неохотно согласился Хвостенко, отступая на шаг. — Думайте.
Я почувствовал, что разделил камеру пополам.
— Курите, мужики! — сказал я дружески и широким жестом дал Хвостенко начатую пачку сигарет. К пачке потянулись руки, сигареты сразу же разобрали.
— Если мы сейчас наделаем глупостей, — начал я снова, — мы будем лить воду на мельницу мусоров. Они, конечно, хотят, чтобы мы перегрызли друг другу глотки. Но давайте притормозим наши эмоции. Вы все равно ничего не выиграете.
Время шло, они явно не могли принять решения. Но время работало на нас. Стоя спиной к двери, я чувствовал, что мусора не отходят от хаты и ждут развязки. Но подходил конец дежурства, приближалась смена, и было слышно, что корпусной уже открывает камеры на проверку. Недреманный глаз надзирателей убедился, что из их затеи ничего не вышло, железное веко глазка опустилось, и в дверях загремели ключи. Нас забрали из камеры. Мы пробыли там не больше сорока минут, но мне показалось, что прошел целый длинный день — и какой день!