Три жизни. Роман-хроника - Леонид Билунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все, кто был в курсе, замерли за столами, стараясь не дышать. Мы ждали результата. Вот бес удивленно пытается встать. Сейчас он должен упасть на пол замертво. И вдруг он вскакивает из-за стола и командует:
— Отряд, встать! Выходить строиться!
А сам бежит к уборной. Внутри деревянной будки слышен страшный шум. Кажется, из Беса изливаются потоки. Его шатает, и будка ходит ходуном, как живая, словно в нее, в самом деле, вселилась нечисть.
Мы стоим в строю, ждем со страхом, что будет.
Бес появляется в дверях и с трудом приближается к шеренге, придерживая штаны двумя руками и шатаясь.
— Кто это сделал? — не кричит, но тихо спрашивает. От этого тихого голоса всем еще страшнее. Строй молчит. — Я жду… А то хуже будет!
— Но ничего, я узнаю! — говорит он зловеще. — Напра-во! Шагом марш!
И, конечно, он узнал. Это, впрочем, было несложно. Он долго бил, потом пытал, потом снова бил шныря, который принес ему банки. И тот не выдержал. Я не могу даже осуждать его. Человеческие силы имеют предел.
Вечером он меня избил, выбил зубы, сломал нос, поломал ребра. Это избиение происходило у нас в бараке, на втором этаже старого здания. Никто даже не попытался вмешаться. Это было бы так же бессмысленно, как попытаться остановить на ходу грузовик. А потом избитого, почти потерявшего сознание, рывком выкинул меня из окна. Я должен был упасть на землю примерно с десяти метров и разбиться вдребезги. Но был четверг, банный день, в лагере в тот день поменяли белье, и я приземлился на тюки с грязными простынями. Это меня спасло.
Было ясно, что в следующий раз он найдет повод добить меня окончательно.
Я провалялся четыре недели. Самое неприятное было то, что я не мог спать. По ночам я обдумывал планы мести и только под утро засыпал в бессильной ярости.
На время Бес оставил меня в покое. Но передышка была недолгой. Нас с Костей послали работать в кузницу. Однажды Бес придрался к тому, что мы не выполнили норму, и избил Костю так, что тот долго харкал кровью. Меня он задел только раз, но и этого я не мог ему простить. Шнырю, который подавал ему сгущенку, Бес кулаком размозжил нос и разорвал губу. Его возили в больничку зашивать. Швы должны были снять через две недели. Неделю он ходил с нитками, торчащими из губы в нескольких местах.
— Ты? Зашитый! — Кричал шнырю Бес на построении. — Опоздаешь — дерну за нитку!
Однажды вечером он шел мимо его койки и просто так, ни за что, схватил двумя пальцами с огромными плоскими ногтями какого-то страшного, серого цвета за нитку и резким движением вырвал ее из уже зажившей губы. Не нужно говорить, что боль была невыносимой… Мы жили в аду. Мы не могли ни к кому обратиться. Начальство лагеря полностью передоверило нас Бесу и ни во что не вмешивалось. Мы могли рассчитывать только на себя.
Через неделю я собрал шесть человек — как мне казалось, самых сильных и решительных. Мы долго готовились, выточили из напильников острые ножи, с которыми не расставались ни вечером, ни ночью. Договорились напасть на него в бараке и зарезать. Но, видно, кто-то ему доложил.
В тот вечер Бес ворвался в барак и бросился прямо к нашим койкам. Мы вскочили с ножами наготове, но он раскидал нас как щенят. Он бил нас по головам, как молотом, и на лету добавлял ногой. У многих были выбиты зубы, сломаны пальцы. Ножи он отобрал и унес на стол начальству. Нас всех ожидало серьезное наказание.
— Все поняли? — спросил он напоследок и ушел, хлопнув дверью.
Нож и на зоне в детской колонии — очень серьезное происшествие. Нас немедленно отправили в штрафной изолятор. Все получили по семь суток, а мне дали десять. Тому, кто это испытал, не нужно рассказывать, что переносит человек в изоляторе лагеря, а тому, кто не испытал, рассказывать бесполезно: у него все равно не хватит никакого воображения. Я вернусь к этому позже.
Я знал, что и Бес нас не оставит, что продолжение будет, и главным образом для меня. Он, разумеется, понимал, чья это затея. Бес смеялся над нами. Казалось, что дальнейшие попытки невозможны. Страх держал нас всех за горло. Он был ужасней самого Беса, его обезьяньих кулаков, его побоев. Наше бессилие было еще хуже, чем наше бесправие.
Однажды мы с Костей Гунько работали в кузнице. Мы делали детали для насосов, металлические вкладыши. Огромными щипцами я держал деталь в горне, пока она не становилась малиновой, потом красной, и тогда переносил на наковальню, а Костя бил по ней молотом, весившим полпуда.
И вдруг я почувствовал, как мне на плечо ложится огромная, нечеловеческая рука, и голос Беса шепчет мне в ухо:
— Огня не боишься? А зря!
И тут я понял, что сейчас он рассчитается со мной за все. Для него ничего не стоило бросить меня на горн, в огонь, а с Костей разделаться по-другому. Я представил, как на мне горит одежда, мне показалось, что от невыносимого жара кровь закипела в артериях. Во мне собралась вся моя ярость, вся сила, которая просыпается в человеке перед лицом смертельной опасности. Бес нас даже не боялся. Он знал, что наш страх защитит его лучше, чем любой бронежилет.
Но в этот раз он просчитался.
Я выпускаю деталь, резко поворачиваюсь и огромными раскаленными щипцами хватаю Беса за скулы.
— Бей! — кричу я Косте. — Бей молотом!
Его голова полностью зажата в щипцах. По кузнице разносится запах горелого мяса. Бес не может даже закричать. Костя бьет его молотом по голове. Бес падает, голова его вырывается из клещей. Кажется, у него выгорел глаз. Я вижу, как другой глаз закрылся.
— Кончено! — кричит Костя. — Сдох, собака!
И нагибается над трупом. Но в этот момент раздается жуткий звериный вой и полумертвый, обгорелый, поверженный на землю, лишившийся зрения Бес наотмашь бьет Костю снизу кулаком так, что тот отлетает к наковальне.
Мы понимаем, что если мы его сейчас не добьем, он уничтожит нас обоих. И мы начали его бить. Я бил щипцами, а Костя, с выбитыми зубами и окровавленным лицом, схватил лом и опускал его до тех пор, пока не стало ясно, что мы действительно его убили.
Мы уже ничего не боялись. Если бы даже нам грозил расстрел, мы бы все равно не отступились. Только силой можно было нас оттащить от этого недочеловека. От того, кто каждый день бил нас. Кто издевался над нами. Кто держал нас в постоянном страхе, из-за которого мы не могли спать, не могли есть даже ту скудную пищу, что нам давали.
Если бы нам предложили тогда на выбор — умереть, убив Беса, или выйти на свободу, я уверен, мы выбрали бы первое.
Нас охватило ликование. На полу в кузнице был распростерт не человек. Это был распростерт наш страх, общий страх трехсот человек. Всего лагеря. В кузнице умер не человек. Там умер наш постоянный ужас. Человек не может жить в непрерывном страхе.
Нас отдали под суд, который должен был добавить нам сроки, и перевели в тюрьму.
РУССКИЙ ЯЗЫК В ПЕРЕВОДЕ НА РУССКИЙ
Когда впервые попадаешь в чужую страну, первая задача — научиться понимать ее язык, а потом и объясняться на нем.
Когда попадаешь в лагерный мир, ты должен тоже научиться пользоваться его языком. Язык — мощное оружие защиты и нападения. Некоторые думают, что заключенные при общении пользуются исключительно нецензурной лексикой, а, попросту говоря, что в лагерях и тюрьмах стоит сплошной мат. На деле все гораздо сложнее.
Я попробую привести некоторые примеры, чтобы дать общее понятие об этой ветви русского языка и больше ею не пользоваться. Я надеюсь, что мои дети никогда не узнают этого языка. Мои европейские читатели (если их заинтересует описание моих жизней) не поймут этого языка, а переводчик не сумеет его переложить на общечеловеческий — пусть и не старается! Я надеюсь также, что наступит то время, когда в моей родной стране почти никто не будет в состоянии ни использовать, ни понимать этот язык.
Я учился этому языку постепенно. И если бы существовала такая наука, я бы мог получить сегодня степень доктора языкознания в этой области.
Прежде всего, самая обычная нецензурная речь подчиняется в том мире строжайшей классификации. При общении она не должна содержать ни малейшего обвинения собеседника в пассивной гомосексуальности, которая в советских лагерях презирается. Тот, кто применяет ругательства в этом смысле, должен отвечать за свои слова, зачастую жизнью. Такое применение допустимо только со стороны сильнейшего и только при серьезном поводе для гнева. Когда я рассказываю об этом сейчас моим знакомым филологам, они удивляются тому, что, в отличие от западных языков, нецензурная лексика в российских тюрьмах снова получила свое первоначальное, давно потерянное чувственное значение.
Впрочем, в том мире есть немало людей, почти не обращающихся к нецензурной лексике. Это те, кто пользуется наибольшим авторитетом и кто сам изобретает свой собственный язык общения.