Голоса - Борис Сергеевич Гречин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственная мысль горько саднила меня: Алёша! Обидеть Алёшу было как обидеть ребёнка, причём своего собственного. Правда, последние дни перед нашим отъездом он словно уже и показывал всем своим видом, что отпускает мысль о Марте. Даже ведь, если помните, написал мне что-то вроде: «Прикипишь к девочке, а она, оказывается, не твоя — ну и слава Богу!» Само собой, писал он о возможности совершить евхаристию, но уж больно красноречиво вышло… При всём при этом есть, разумеется, разница между тем, что мы пишем или говорим вслух, и тем, что думаем и чувствуем внутри себя, — извините за эту банальность.
Во время нашей прогулки я пару раз с нелёгким сердцем пробовал навести Марту на разговор об Алёше — но она каждый раз отвергала мои попытки одним и тем же способом: медленно поводила головой из стороны в сторону и подносила палец к губам, глядя мне прямо в глаза. Снова эти бездонные карие глаза напротив! Ваш покорный слуга явно не заслуживал этой юной любви, что тоже не могло не тревожить. Но разве любовь вообще заслуживают? Одна из жестоких и грубых несообразностей мира в том и состоит, что любовь ни с чем несоразмерна. Можно отвергнуть эту несправедливость, как и любую несправедливость на земле, и вслед за Иваном Карамазовым «почтительно возвратить Господу Богу билет». Но это означает, если быть совершенно честным, самоубийство — или, как минимум, отказ от существования в истории и от своей судьбы в ней, превращение в голого сферического общечеловека, который живёт фантазмами и производит тоже одни фантазмы вроде прекраснодушных рассуждений о слезе ребёнка, а как доходит до реальной жизни, убивает отца или иным способом отправляет свой народ и свою родину в мусорный бак. Не знаю, впрочем, понятно ли я изъясняюсь…
— Вполне, — подтвердил автор. — Я и сам об этом много думал.
[22]
— Без чего-либо, достойного упоминания, прошли наша посадка в поезд и путешествие до Москвы, бóльшую часть которого мы, разумеется, проспали. (Марта, к примеру, забравшись на верхнюю полку, заснула почти сразу.)
События разворачивались не в нашей маленькой группе, а вдали от нас, что стало ясно после того, как Лиза прислала мне несколько длинных сообщений. Я ответил, и между нами завязался «телеграфный диалог», как это называли сто лет назад.
В самом первом девушка рассказывала, что выяснить «источник» Ивана она не смогла, но, позвонив Анастасии Николаевне, узнала к своему изумлению, что Иван был у той вчера после обеда, и как бы даже не дома, и провёл у моей аспирантки часа полтора. («Какое мне дело!» — досадливо подумал я. Узнать это было, конечно, неприятно: ведь если «у неё дома», то уже и родителям представлен? Молодой, да из ранних…)
Лизу тоже так возмутила эта прыткость, писала она второй «телеграммой», что она немедленно сообщила о ней старосте группы в порядке своеобразной жалобы. В работе лаборатории Лиза сегодня не участвовала. Почему? — спросил я. Да потому, ответила мне девушка, что пропади они все пропадом! Она не хочет их видеть, слышать, знать!
Я только вздохнул: вот уж права поговорка, по которой «кот из дому — мыши в пляс»! Стоило уехать на несколько дней, и вот уже в коллективе устроилось нечто вроде раскола.
Алёша в этом расколе, кажется, присоединился к меньшинству, которое не хотело «видеть, слышать и знать». По крайней мере, поясняла Лиза, радостно хотя бы то, что сегодня поздно вечером он наконец нашёлся, включил телефон. Алёша был за городом, где-то на полпути между нашим областным центром и другим городом области, некогда славной и упомянутой в домонгольских летописях столицей отдельного княжества, а теперь райцентром, уснувшим провинциальной дрёмой. До самого древнего города с его монастырями юноша, однако, не доехал, хотя обронил в телефонном разговоре, что в один из монастырей как раз и собирается, а, выйдя из электрички, решил ночевать в лесу, в палатке. Если взял с собой палатку, значит, захотел так ещё раньше? (Он же совсем неспортивный мальчик, обеспокоился я, куда ему ночевать в палатке! Он ведь и костёр, пожалуй, развести не сумеет, а в апреле и ночи холодные…) Его душа, как остроумно пояснила мой корреспондент, позаимствовав выражение у одного современного писателя, остро просила кислорода. Вот новая напасть! В связи с чем, интересно? У меня в голове сразу выстроилась цепочка, возможно, ошибочная: после разговора с «наштаверхом» моя аспирантка звонит отцу Нектарию в качестве духовника (не будущее ли обручение с Иваном обсудить, интересно?!) и пробалтывается ему о том, что Марта заселилась со мной в один номер. После этого Алёшиной душе и понадобился воздух! Какой хаос, какое безобразие! (И как неловко, как жгуче стыдно…) Нет, нельзя оставлять большой проект на чужое попечение.
Не позвонить ли мне Алексею напрямую? — размышлял я. Вот прямо в его палатку, которую он, наверное, уже успел поставить? Но я не собрался с духом. Да и что бы я ему сказал?
[23]
— Поезд из Могилёва прибыл в Москву около половины седьмого утра понедельника, — повествовал Андрей Михайлович. — На календаре было двадцать первое апреля. Поезд из Москвы до нашего города отходил в начале одиннадцатого утра и прибывал в третьем часу пополудни.
Я, отчасти в шутку, предложил пройти расстояние между Белорусским и «нашим» вокзалом пешком: это заняло бы у нас не больше полутора часов, а сидеть на вокзале в ожидании поезда, как всем известно, — бесконечно тоскливое занятие. Марта согласилась сразу. Борис вопросительно посмотрел Марка, тот — на Бориса.
«Мы, с вашего позволения, поедем на метро, — сообщил Герш. Находились за два дня».
«Спасибо», — сложила Марта одними губами.
Кошт проявил исключительную и обычно несвойственную ему любезность, взяв у девушки чемодан. И то, идти с чемоданом девяносто минут несподручно.
Пешая прогулка продлилась все два часа. Мы, сказать правду, никуда не спешили. На последнем отрезке пути до вокзала, с которого отходил поезд до нашего города, Марта [снова][147] взяла меня за руку. Мне кажется, за эти два часа я смирился с поворотом своей судьбы окончательно. И что значит «смирился»? Смиряются с чем-то дурным.