Голоса - Борис Сергеевич Гречин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Алексеев» встал со своего табурета.
«Я не понимаю! — воскликнул он с нехарактерной обычно для него энергией. — Не понимаю, почему вы все, хотя сами замазались в грязи и крови по локоть, накинулись именно на меня и лепите из меня какого-то Иуду! Смотрите, это плохо для вас кончится!»
[24]
— Тэд, — припомнил Андрей Михайлович, — на этом месте громко щёлкнул хлопушкой-нумератором, то ли для того, чтобы привлечь внимание, то ли чтобы дать своим коллегам возможность осознать: они заигрались.
«Остыньте! — крикнул он. — Выдохните носом! А ну, все вместе со мной: вдохнули и выдохнули! На дворе — две тысячи четырнадцатый, а не тысяча девятьсот восемнадцатый! Вам об этом не сказали?
Я в этот момент рассмеялся каким-то мелким смехом и, смеясь, закрыл лицо ладонями.
«Господи, какой я молодец, — пояснил я свой смех. — Как хорошо мы все нырнули в историю! Вот уж в самом деле педагог-новатор…»
Лина тоже фыркнула смешком, за ней Марк — и уже смеялся каждый.
Отсмеявшись, мы стали соображать коллективным разумом, что делать дальше. Выходило, как ни крути, одно: суд над генералом Алексеевым. Феликс заикнулся было об эксперименте — повторении знаменитой сцены в вагоне поезда «А» второго марта. Но Штейнбреннер убедительно возразил: а в чём ценность? Спектакль ради спектакля? Сцена эта историками изучена под микроскопом: мы знаем, кто что говорил, с точностью едва ли не до минуты, и кто где сидел, с аккуратностью едва ли не до сантиметра. Борис робко предложил: если представить себе альтернативную ветку истории? Если вообразить, что государь не отречётся?
Пришлось мне взять слово и пояснить: выхода у «меня» — мысленно заключаю местоимение в кавычки — действительно не было! Меня, фактически, тогда прижали к стенке.
Я перечислил группе пять причин, которые «меня» — снова кавычки — в те дни сломили полностью.
Во-первых, измена собственного его величества конвоя, в Петрограде перешедшего на сторону «красных бантов».
Во-вторых, приезд в числе делегатов Временного комитета Государственной Думы верного монархиста Шульгина.
(Борис низко опустил голову.)
В-третьих, невероятная грубость генерала Рузского, который откровенно предлагал «сдаваться на милость победителя», не вернул дворцовому коменданту «моей» первой, от половины третьего, телеграммы наштаверху, кричал на него и на членов свиты, даже, кажется, и на меня повысил голос. Этот человек изменил — уже, явно, и вовсе своей измены не стеснялся.
В-четвёртых, мнение Николаши — великого князя Николая Николаевича, — включённое в телеграмму Алексеева от второго марта семнадцатого за номером 1818. «Другого выхода нет», — писал Николаша. «Даже он!» — с горечью заметил «я» — кавычки — в тот день, кажется, Воейкову.
И в-пятых, говорил я, вы забываете об особом мнении генерала Сахарова, которое, правда, государю так и не передали. Тут немного отвлекусь и доложу вам, что эта телеграмма Сахарова Алексееву в моих глазах имеет совершенно особое значение! Я так много думал над ней, что нечаянно даже выучил наизусть. Мне прочитать отрывок из неё по памяти? Извольте!
Я уверен, что армии фронта непоколебимо стали бы за своего державного вождя, если бы не были призваны к защите родины от внешнего врага и если бы не были в руках тех же государственных преступников, захвативших в свои руки источники жизни армии. Переходя к логике разума и учтя создавшуюся безвыходность положения, я, непоколебимо верный подданный его величества, рыдая, вынужден сказать, что, пожалуй, наиболее безболезненным выходом для страны и для сохранения возможности биться с внешним врагом является решение пойти навстречу уже высказанным условиям, дабы промедление не дало пищи к предъявлению дальнейших, еще гнуснейших, притязаний.
— Знаете, какое сочетание для меня является здесь ключевым? — оживлённо говорил Могилёв. — «Источники жизни!» Генерал Сахаров отчётливо понимал, что требования Родзянко, фактически, преступны, что просьба наштаверха всем командующим фронтов высказать своё мнение граничит с государственной изменой. Но при этом в руках у Временного комитета Государственной думы находились «источники жизни» армии — её снабжение, попросту говоря. А ведь ни одна армия мира не может воевать голодной, раздетой и разутой. Кроме того, снабжение — это и винтовочные патроны, и снаряды для пушек, а одним штыком тоже много не навоюешь… Итак, Сахаров склонял голову перед грубым давлением, поднимал руки перед приставленным к виску револьвером. То, что понимал фактический командующий Румынским фронтом — формально он был только помощником командующего, румынского короля Фердинанда I, — итак, то, что понимал он, конечно, понимал и государь. Второго марта — уже не на кого было опереться.
— А признайтесь, Андрей Михайлович: неужели государственный гений не смог бы найти выход из ситуации? — спросил на этом месте автор рассказчика. — Никого не спрашивая, ехать в Москву, объявить её царским манифестом новой столицей, Временный комитет — преступниками, собирать вокруг себя верные части, превратить Кремль в крепость?
Рассказчик улыбнулся:
— Будто я сам об этом не думал! Говорю, на всякий случай, от своего собственного имени. Но если думал я, то и мой исторический визави к этой мысли наверняка примерялся. Рассуждения о его недалёкости, мягкотелости, малообразованности — какие они, в сущности, пошлые! Не потому пошлые, что, дескать «возводят хулу на страстотерпца», нет, а просто потому, что основаны, по большому счёту, на либерально-большевистском мифе. Факты и документы эти домыслы опровергают. Что до возможности бежать в старую столицу и именно её делать своей «опричниной», по образцу Иоанна Четвёртого — слово «опричнина», напомню, означало не только специальное войско, но и территорию, — так вот, взвешивая эту возможность, он, мучительно желая избежать гражданской войны, выбирал из двух зол — меньшее. Ну, или ему так казалось…
— А этот выбор действительно был выбором меньшего из зол?
— Ох, откуда же мне знать! — вздохнул Могилёв. — При всех тогдашних условиях, в той реальной обстановке, наверное, да. Но, повторюсь: я не знаю! Боюсь, и никто никогда этого не узнает. Где такие весы, чтобы это взвесить? Кто способен их сконструировать?
[25]
— Итак, — продолжал историк, — эксперимент мы отвергли. Оставался суд. Но вот формат суда заставлял поломать голову.
Кто, если