Ханидо и Халерха - Курилов Семен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГЛАВА 7
Вор — не человек. Вор — не юкагир. Вор — это вор.
Это всеми презираемое существо.
Юкагиры отвергают и гонят от себя сородича, если сородич драчун, склочник, лентяй или обманщик! Но вор!.. В сказках сам черт перед вором — всего лишь проказник. Незаметно отнять чужое способен только злой дух…
Это в древние времена, когда все люди были равны, юкагир мог зайти к соседу и взять, что ему нужно, если даже соседа и нет в жилище. Но теперь все не так. Теперь жизнь повисла на волоске. Пропала иголка — хоть заворачивайся в шкуру, пропала кружка — соси лед, простуживайся и умирай, а украсть в голод еду — это все равно что убить человека. Вору нет места среди людей…
Покачиваясь, будто отупевшая от горя женщина перед покойником, Куриль ничего уж не воспринимал и ни на что не обращал внимания. Ненужными, бессмысленными были слова Нявала о том, что они понимают вину своего сына, свою вину перед сородичами и что у них ничего не оставалось, как думать об аркане на шею или о смерти в мучительном одиночестве — вдали от людских глаз и людских следов. Как будто родителям вора можно было думать еще о чем-то!..
Сам вор — Косчэ-Ханидо — перебивал отца, огрызался. Из его отрывочных возражений можно было понять, что он убил чьих-то оленей, что заведомо ворованное мясо пошло в котел, но что воровством это считать нельзя, хотя хозяин до сих пор ничего о пропаже не знает. Куриля даже не возмутило все это: мол, ничего себе — украл не одного, а нескольких оленей! Да если б он всего-навсего стащил вонючую юколу с чужого вешала, и то бы его следовало гнать из стойбища, да и вообще из Улуро… Потом негромко, но долго звенел бубен — Пурама, значит, освободил вора-шаманчика. Но Курилю до этого не было никакого дела. Затем Ниникай принес тальника — и Курилю стало теплей. Чукча предложил выпить, поесть, но Куриль не ответил. Очнувшаяся старуха ушла за полог. Ниникай предложил хозяевам поесть, но те тоже ему не ответили. Молча поели двое из шестерых — Пурама с Ниникаем… Потом наступила полная тишина, лишь в костре потрескивали и шипели прутья. К костру изредка подходил кто-то и уходил.
Не раздеваясь, ничем не укрывшись, забыв о голодном желудке, Куриль прилег — и так остался лежать, встретив самую черную, самую пустую ночь в своей жизни — ночь без надежд.
Бесстрастными и пустыми были все его мысли. Сначала он искал для себя выход из положения, в которое так глупо попал, пообещав простить любой грех.
Он мог все простить, только не это. Потому что покрыть воровство для него означало гораздо большее, чем нарушить вековечный обычай. Слух о воровстве не скроешь, он выползет и через десять снегов. Не сомневался Куриль, что шаман Кака обо всем знает, хотя и промолчал в этот раз — приберегает козырь на будущее. Воровству нельзя потакать даже в мыслях, потому что это равносильно согласию на разбой. Только возьми под защиту одного человека — быстро найдутся другие, которые плюнут на очень тяжкий труд добывать одежду и пищу. И тогда жизнь станет невыносимой, а люди просто убьют покровителя воровства. В том, что произошло, была и другая опасность. Олени были украдены явно у богача: бедняк в тот же бы день поднял шум на всю тундру.
Значит, у богача. У кого — это не важно. Важно, что у богача. И тут Куриль сразу вспомнил разговор с исправником под рождество — о бунтарях, которые могут прийти в тундру. Так ведь бунтари эти просто на руках понесут Косчэ-Ханидо!..
Нет, с какой стороны Куриль не подходил к происшедшему, а упирался в одно и то же: с этим приемным сыном покончено, Косчэ-Ханидо уже не его сын, тем более никакой не наследник, не будущий поп или помощник, и вообще он никто, он — вор, способный схватиться за нож. Осталось лишь полежать, отдохнуть и уехать из этого обгаженного тордоха. Пусть о нем хозяева думают, что хотят. Мэникан-племянник поедет учиться в Среднеколымск. Отец Синявин так и сказал: не подойдет один — пришлешь другого. А Мэникан не такой уж дурак. Жадные лишь в старости дураками бывают, а жадность в молодости — это признак расчетливости. Ну, а царапать бумагу и заучивать песни — это для молодого не труд…
И Куриль было нашел выход. Но не обрадовался. Это — как плохие штаны: если кожа сгнила, то латать ее нечего — все равно где-нибудь лопнут.
Мэникана нельзя посылать: он из богачей — народ сразу смекнет, что вожак предает их. А ведь впереди — крещение. Кому же, выходит, новая вера нужна — уж не одному ли Курилю и его родичам, как и предупреждал чукотский шаман?..
А Ниникай не зря говорил: народ надеется, народ злой. Ниникай знает, что говорит. Сайрэ надо послать. Э-э, нельзя и Сайрэ. После того, что случилось в Улуро, в Среднеколымске насторожатся. Кака, может, послал уже к исправнику человека; шепнут казаку: голова юкагиров покрывает воров. И Друскин спросит: а почему ты, Куриль, в обучение отдаешь не из своего сословия? Не надежно это, шли другого. И опять — Мэникан?..
Ох, как устал Куриль от всего на свете… Тут хорошо — там плохо; там довольны — тут не довольны. А что, если бы ему уехать в тот мир? Может, все само собой и уладилось бы? Везде бы жалели о нем, везде его почитали. Но главное — все бы возненавидели зло, которое он не сломил, но которое сломило его, даже его. Можно ли это зло дальше терпеть?..
Кажется, была середина ночи, когда к очагу подошел Ниникай. Он оживил огонь, закурил. Ничего не сказал — посидел и ушел. Но ушел не на свое место — вроде бы оттянул край полога, за которым спал, а может, и не спал, Косчэ-Ханидо. Куриль насторожился. Но было тихо. Долго, очень долго не доносилось ни слов и ни звука. "Ждет, пока я засну, — подумал Куриль. И разозлился на Ниникая: ты, мол, не считаешь его за человека, а я считаю — это в уме у него. Вора понять хочет…"
Куриль приподнялся, вынул кисет с трубкой, закурил. Потом встал и ушел вон из тордоха.
Вгорячах хотел было уехать. Но ехать некуда было. Остался — зашагал в тундру. Даже не из-за того не уехал, что некуда и незачем было ехать, — какая-то надежда теплилась в сердце, смутная, очень болезненная, но все-таки теплилась.
А тем временем Ниникай сидел у самых ног Косчэ-Ханидо. Тесно было за пологом.
Молчал. И Косчэ-Ханидо молчал. Мучали друг друга молчанием — долго, упрямо. Красный свет от костра пробивался в щели — метался наверху, на ровдуге, пересекал трепещущей полосой лежащего на спине под одеялом богатыря, шамана и вора. Ниникай различал его бледное лицо, разметанную гриву волос и совершенно неподвижную огромную руку. Косчэ-Ханидо не моргал — глаза его то подолгу были открыты, то, напротив, закрыты.
Наконец Ниникай заговорил:
— Под рождество все богачи тундры к русскому исправнику ездили…
— Не буду слушать, — прервал его хриплый, сорванный голос. — Уходи от меня.
— Послушаешь — не умрешь, — сказал Ниникай.
— Я уже вволю тебя наслушался. Ненавижу всех вас… взрослых.
— Всех сразу — зря. Люди разные. Вон второй твой отец сейчас от тебя отрекается. А мне кажется, что ты хорошее дело сделал. Тинальгин — это старая сволочь. Тухлым мясом пастухов кормит, а они кровавую болезнь получают…
Ханидо испуганно приподнял голову:
— Значит, Кака сказал? Он все знает?
— А ты разве ему не говорил? И родители не говорили?
— Он — шаман. Мы не сказали. Но он же шаман — знает.
— Га! — обрадовался Ниникай. — Это новость. Что ошаманил — сказал. А больше ничего. Куриль соврал… А Кака — не шаман. При мне, при всех богачах исправник приказал застрелить его — только простил на первый раз.
Ханидо уронил голову и другим, чужим голосом проговорил:
— Не хочу слушать. Уходи от меня, дядя Ниникай. Вы все врете, все выдумываете. "Велел застрелить…" Навалитесь на человека со всех сторон, рвете, как волки… У тети Пайпэткэ вот так ум отняли… Уходи.
— Ты не богатырь, а женщина, — сказал Ниникай. — Один раз наскочил на беду — и скорей за бубен. Трус. Мне пятый десяток, а я в Среднеколымске с самим исправником схватился. Он грозил меня в темный дом посадить. Думаешь, я спрячусь? Я ему еще испорчу кровь… Трус. Женщина.
Грудь Ханидо вдруг стала вздрагивать — он тихо, по-мужски зарыдал.
— Я не воровал оленей, — сквозь рыдания сказал он. — Я мстил ему, я за обман хотел его наказать… я не помню, как схватил лук и стрелы… я и его бы убил… Ни при чем тут олени… Это мать с отцом… вором назвали меня… И бубен я взял не по своей воле…
— Перестань сопли растягивать! — оборвал раскаяния Ниникай. — Спи. Я уйду. Завтра все это и расскажешь нам. Я буду на твоей стороне — знай. И Пурама за тебя будет. А живым гнить в одиночестве — это не занятие богатыря…
И Ниникай выбрался из-за полога.
Куриля разбудил треск горящего хвороста под котлом. Стало быть, ночь прошла. Спал он как мертвый. Снег в дырах просвечивался, дым в онидигиле струился, переливался — на воле, значит, был солнечный день. У очага неподвижно, с трубкой во рту сидела старуха. Чутье подсказывало Курилю, что все проснулись давно и, будто сговорившись, молчат, соблюдают полнейшую тишину, угодливо оберегая его запоздалый сон.