Последний бой - Тулепберген Каипбергенович Каипбергенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голод был утолен. Джумагуль встала, берегом выбралась на тракт, который тянулся в сторону Мангита...
Первую версту она прошла быстрой, торопкой походкой. Потом шаги отяжелели, и наконец она остановилась совсем. Страх ли перед ночной дорогой удержал Джумагуль — день уже был на исходе, — или представила она себе, что ждет ее в родном ауле, и ноги отказались служить, но только женщина повернулась и побрела обратно.
В вечерних сумерках Джумагуль снова петляла пыльными улицами Чимбая, стараясь по описаниям матери найти дом учителя Нурутдина.
Уже было темно, когда она разыскала ворота, похожие на те, о которых говорила Санем. Та же скамейка, вкопанная в землю под хилым топольком, та же зеленая калитка с собачьей мордой, процарапанной на ней, та же круглая железная скоба вместо ручки — все приметы сходились, и все это почему-то показалось Джумагуль очень знакомым. Будто бывала она уже когда-то у этой калитки. И собачью морду видала. И скамью...
Джумагуль постучала. Вскоре кто-то вышел из дома и, звякнув цепочкой, широко распахнул калитку. Даже в темноте Джумагуль разглядела ярко-рыжие волосы мужчины, который стоял перед ней, его бритое, без усов, продолговатое лицо.
— Это вы? — удивилась и обрадовалась она одновременно.
— Как будто, — неопределенно ответил мужчина, видимо, не признав своей старой знакомой.
— Не помните? Ну, я еще дрова вам весной продавала. Вместе сгружали... А вы и есть учитель Нурутдин?
— Да.
— Меня мать к вам прислала, Санем.
— Санем?.. Это...
— Ну да, из Мангита.
— А-а, вспомнил. Значит, ты ее дочь?
Знакомство состоялось. Нурутдин пригласил гостью в дом, шутливо представил жене:
— Дочь Санем. Владетельница лесов, лихой арбакеш. Так сказать, амазонка из Мангита!
Обстановка квартиры смутила Джумагуль. Ей не приходилось еще бывать в таких комнатах: кровати с шелковыми покрывалами, высокий буфет, стол, заваленный какими-то бумагами, книжный шкаф. Опасаясь что-то задеть, разбить, повредить, испачкать, она в нерешительности застыла на месте, переводя озадаченный взгляд с оконных портьер на мужскую фотографию, висевшую над письменным столом.
Будто слепую, провела ее жена Нурутдина через комнату и усадила на стул. Стул оказался мягкий, пружинистый — это понравилось Джумагуль. Удобно было опереться на спинку. И только руки почему-то все время мешали. Она не знала, что с ними делать, куда спрятать, словно это были не свои, а чьи-то чужие руки.
Хозяева накормили Джумагуль, напоили горячим чаем. Понимая ее состояние, не пытали назойливыми расспросами. Ждали, когда освоится и заговорит сама. А гостья в смущении продолжала молча отхлебывать чай. Наконец, чтобы освободить Джумагуль от этой скованности, жена Нурутдина начала исподволь втягивать ее в беседу. Расспрашивала о Санем, о дочке, об аульном житье-бытье, о видах на урожай. Осторожно поинтересовалась:
— А в Чимбай по делу или так?
— На учебу хочу, — устыдившись собственных слов, призналась Джумагуль. — Нет мне больше житья в ауле...
И Нурутдину, и его жене послышалась в голосе Джумагуль такая тоска, такая отчаянная безысходность, что на минуту оба замолкли. Затем Нурутдин преднамеренно бодро воскликнул:
— Молодец! Верно решила. Мы еще докажем кое-кому, что женская голова не хуже мужской может разбираться в тригонометрических функциях! А?
Когда-то Санем рассказывала, что Нурутдин и его жена — татары. Джумагуль догадалась: учитель заговорил на родном языке.
— Чтоб на такое решиться... сколько ж ты выстрадала, наверно, родная моя!.. — участливо коснулась жена Нурутдина натруженной, огрубелой руки. И от этого прикосновения, от добрых, душевных слов что-то дрогнуло в груди Джумагуль. Захотелось, как в детстве, чтоб тебя пожалели, утешили, приласкали. Слишком много боли накопилось на сердце. И Джумагуль заговорила...
Закончила она свою исповедь тем, как пришла сегодня в большой дом на площади и, не обнаружив там Нурлыбая, обратилась к самому Окрисполкому.
— Негодяй! — возмутился Нурутдин, дослушав все до конца. Поднялся, зашагал по комнате. — Когда делают подлость от своего собственного имени — это подлость. Когда то же самое совершается от имени нашей власти — это уже преступление! Преступление, которое нужно карать!.. Мы еще с ним разберемся!.. А ты не волнуйся — все будет в порядке.
Нурутдин объяснил, что Нурлыбай с Ивановой поехали по аулам и через несколько дней вернутся в Чимбай.
— А как же мне быть? — несмело поинтересовалась Джумагуль.
— Сегодня ты ночуешь у нас. Завтра вернешься домой, соберешься и в среду утром выйдешь на берег канала. Увидишь лодку под белым парусом — садись. Это наши люди. Все поняла?
— Да.
— И вот что еще, — продолжал расхаживать по комнате Нурутдин. — Хорошо, если б кого-нибудь из своих подруг прихватила. Тебе веселее будет. Сумеешь?
— Не знаю.
— А ты попробуй. Вот, скажем, ту девушку, что в прошлую среду мы ждали. Отчего она не приехала?
— Она уже не поедет.
— Почему?
— Передумала, — не вдаваясь в подробности, ответила Джумагуль.
Нурутдин стал убеждать ее, как это важно привлекать женщин к учебе, потому что знания...
Джумагуль очень хотелось понять, о чем говорит Нурутдин, но чем дальше, тем меньше она понимала. Наверное, он снова забыл, что Джумагуль не знает татарского...
Ее уложили спать на диван. С непривычки она никак не могла уснуть и в свете луны разглядывала на стенке фотографию мужчины с крутым высоким лбом, короткой бородой клином, проницательными глазами. Ей казалось, будто мужчина тоже смотрит на нее — понимающе, с доброй лукавинкой. Но кто это был, она не знала.
28
К исходу следующего дня Джумагуль вернулась в аул. Никогда еще так надолго не разлучалась она с дочкой и теперь, отложив все рассказы до вечера, нянчилась со своею Айкыз. Усевшись в углу, Санем с умилением наблюдала за этой потешной возней, жмурилась, когда девчушка взлетала к низкому потолку, вытягивала трубочкой губы, когда внучка лепетала что-то невнятно-восторженное. Но пришло время кормить Тазагуль, и тут на Санем, будто гром на голову, обрушились жуткие, безбожно жестокие слова Джумагуль:
— Дай ей кашу. Хватит. Пора отлучать.
Нет, топор палача показался бы Санем в эту минуту мягкосердечней! Такую малютку отрывать от груди!.. Жалостливое сердце старухи стиснулось в комок.
— Ты, конечно, поступай