Сафьяновая шкатулка - Сурен Даниелович Каспаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Арташес смотрел на проносящиеся мимо поля. В траве сверкали голубые лужи, оставшиеся после дождя, в них отражалось небо и́ редкие облака. Луж было много, словно раскололось огромное зеркало и осколки упали с неба на землю. «Когда бьется зеркало — это к счастью или к несчастью?.. Такие простые вещи, а я не знаю. Нет, кажется, к счастью».
— Дурак, — вздохнул председатель. Подумал и повторил: — Ты дурак, Юрик.
«Ну, слава богу, очухался», — обрадовался Юрик. Но притворился обиженным, поскольку после «дурака» положено обижаться.
— А чего вы обзываете? Маленький я, что ли?
— Большой, да дурак, — вздохнул председатель. — Вперед смотри!
На сельской площади Арташес приказал остановить машину, вышел из кабины, посмотрел на небо.
— Дождя, кажется, не будет, — сказал он. И неожиданно добавил: — Завтра пойдешь работать на силос.
— Как на силос? — не сразу понял Юрик. На силосе сейчас работала эта артистка… Ух, убить ее мало!.. — Почему на силос?
— А машину сдашь Бенику.
— Да за что?
— За то, что не умеешь ездить. Ты сейчас два раза чуть аварию не устроил.
Это была настолько явная ложь, что Юрик, не выдержав, расхохотался.
— До свидания! — сказал Арташес.
И ушел.
Когда человек в начале дня выходит из дому, в конце дня он должен вернуться туда же, потому что где же еще, как не у себя дома, он может расслабиться хоть на несколько часов, чтобы немного отдохнуть. Но когда человек приходит и делает наоборот, — значит, человеку трудно, потому что в доме холодная тишина, и не слышно в нем детских голосов, и никогда слышно не было, и неизвестно, кого за это винить, и каждый из двух живущих тут людей считает себя виноватым и, может быть, именно поэтому ненавидит другого и лишь невероятным усилием воли, на протяжении многих лет превратившимся в привычку, сдерживает эту ненависть, чтобы самому не раствориться в ней и не потерять человеческого подобия. И человек отворачивается к окну, что бы не видеть другого человека, склонившегося над стопкой ученических тетрадей. Этот второй человек — она.
— Значит, зря только время потратил? — говорит она, не поднимая головы.
Он усмехается.
— Нет. По крайней мере теперь я знаю, что в районе не помогут. Теперь у меня руки развязаны. Будем проводить воду своими силами.
— Где вы их найдете?
— Пока не знаю, — пожимает он плечами и, опять глядя в окно, продолжает давиться хлебом, накрошенным в прокисший мацун, который он разбавил водой, чтобы сделать съедобным.
В доме есть что покушать, но кушать не хочется, и он заставляет себя есть хотя бы этот прокисший мацун, потому что поесть все-таки надо: с утра до вечера мотаешься по полям, а под конец дня, когда уже сил нет сидеть в седле, пересаживаешься на попутную машину, едущую с дальних полей, и тут начинаешь выслушивать какую-нибудь несусветную чушь вроде ссоры этой дурехи Лусик с этим дурнем Юриком! А услышишь — хоть волком вой: да разве своих бед мало? Увы, да, Арташес, очень мало. Твои беды не идут ни в какое сравнение с теми, что навалились на дуреху Лусик, на дурня Юрика и на всех остальных дурех и дурней, которые, слава богу, не переводятся в Гарихаче со дня его основания, а потому лучше займись ими. Ну понятно, обидно, что каждый норовит выложить перед тобой свои беды и несчастья и ни разу не спросит: а как твои дела? Должно быть, такова уж природа людей: они уверены, что руководителю не может быть плохо уже потому, что он руководитель. То ли дело простые смертные — эти прямо-таки сотканы из бед и несчастий.
Проклятая тарелка будто дна не имеет, чем больше впихиваешь в себя эту кислую бурду, тем больше оказывается ее! Надо встать и вынести тарелку в кухню. Или оставить, чтобы она убрала? Самое страшное не то, что мы перестали понимать друг друга — к этому уже привыкли, а то, что мы не делаем даже попытки понять друг друга. И так шестнадцать лет подряд! Между нами невидимой, непробиваемой стеной стоит то нечто, что упрощенно называют чувством вины — мнимой или действительной.
Мнимой или действительной? И то и другое. За давностью времени она давно уже стала мнимой. А, черт! Мнимой, действительной… Кто сказал, что один человек вправе судить и оценивать поступки другого? Для этого надо быть по меньшей мере уверенным в совершенной чистоте собственной совести. А у кого она совершенно чиста? Разве что у тех, кто лишен ее! Эти могут присваивать себе право судить других… Дешевенькая, конечно, философия, непригодная даже на то, чтобы оправдываться перед самим собой. А ведь это самая легкая вещь на свете — оправдываться перед самим собой. Куда труднее жить, ни в чем себя не оправдывая, вот это уже было бы по-мужски.
«К чему ты это? А к тому, Арташес, что твоя болтовня о чистой совести и прочих вещах не стоит выеденного яйца — достаточно лишь вспомнить сероглазую хуторянку, с которой ты два месяца отдавался безумству своего молодого тела, только что оправившегося после тяжелого ранения. Вспомни, как она обливалась горькими слезами, бегая следом за тобой, черноглазым офицером, романтично припадавшим на щегольскую трость с костяным набалдашником, подарком немецкого крестьянина с берегов Шпрее. Ах, как она плакала, умоляя прихватить ее вместе с вещмешком в милый твоему сердцу Карабах, о существовании которого она до тебя и понятия не имела! «Что ж ты там будешь делать, дурочка?» — «Все буду делать, Арто, только возьми!» — «Ты даже языка нашего не знаешь». — «Язык я выучу, Арто, это же твой язык. Я уже знаю несколько слов, Арто, «майрик», «айрик», «сирумем»… Видишь, Арто? Язык я выучу, только возьми меня с собой!» — «У нас там свои обычаи, пойми, ты засохнешь там с тоски, вы, русские, слишком подвержены тоске по всему русскому». — «И к обычаям привыкну, Арто, они же