Царство. 1955–1957 - Александр Струев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так он жил.
Фадеевским словом неугодных выгоняли с работы, не пускали в печать их книги, фадеевскими приказами отнимались дачи, квартиры, он лишал старых товарищей средств к существованию, а некоторых по его наводке — сажали. Немыслимая мука — отдавать подобные приказы, вершить суровый суд. И все это ради собственного величия, ради славы, в лучах которой мечтает сиять каждый. Слава затмила совесть, и совесть молчала. А может, он споил свою когда-то чуткую совесть, одурачил, одурманил ее? Может. Но когда являлась перед глазами страшная правда — он понимал, что никакой не писатель, и даже не человек, а смердящий труп, который за ниточки водит чудовище. Как жить? Как быть?! И когда Его власть пошатнулась, когда тело правителя положили во гроб, когда со всех сторон в страну горя полетели весенние птицы, когда зашевелился в утробе матери счастливый плод любви, когда люди стали бесхитростно улыбаться друг другу и голоса детей потянулись к свету — писатель Фадеев был уничтожен, он сгнил изнутри, сварился в грязной жиже фальсификаций, лицемерия и предательства, он не мог больше существовать в реальности, не мог находиться в одном круге с теми, кого предал.
Серов предстал перед Первым Секретарем.
— Шляпу сними! — вместо приветствия рыкнул Никита Сергеевич.
Серов послушно снял шляпу. Из просторной прихожей Хрущев провел генерала через весь дом, и они оказались на кухне.
— Вроде нет никого, тут и поговорим. Садись!
Иван Александрович уселся на первый попавшийся табурет. За окном как снаряд громыхнул гром, ослепительно сверкнула молния. Вздыбленный ветер затряс вековые липы. На Огарево лавиной обрушился дождь.
— Целый день туча ходила, вдалеке ухала и, наконец, доползла, ливанул! — глядя через окно на потемневшую улицу, сказал Хрущев. — Чего выяснил, рассказывай!
— Выяснили следующее. Лег Фадеев на диван, обложился подушками и выстрелил себе в сердце из нагана. Звука выстрела никто не слышал, пришел сынок к обеду отца звать, а тот мертвый. Записку предсмертную оставил, — Иван Александрович протянул листок. — Вот она.
Хрущев взял протянутую бумажку и стал читать. Чем больше он читал, тем неприятнее делалось его лицо.
— Что пишет, подлец! Что пишет! Ты читал?
— Читал.
— Это же пакость! Это вопиющая ложь! — Никита Сергеевич потрясал перед собой бумагой. — Кому известно о его смерти?
— Жена, актриса Степанова, на гастролях в Югославии. На крики домочадцев прибежали соседи — поэт Долматовский и писатель Сурков.
— Значит, вся Москва знает!
— Не исключено.
— Не «не исключено», а раструбили! — все больше раздражался Хрущев. — А это они читали? — Первый Секретарь с яростью потряс запиской, потом скомкал ее.
— Видно, прочли. Они первыми в доме оказались.
— Ну, сволочь! Ведь столько лет возглавлял Союз писателей! Входил в Центральный Комитет! Правильно про него товарищи говорили, что оторвался от жизни, разложился! Ты посмотри, Ваня, что он накалякал!
Никита Сергеевич расправил смятый листок и приблизил к глазам:
— «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и уже не может быть поправлено!» — Самоуверенно-невежественным! Партия искусство загубила! — негодовал Хрущев. — «Литература, эта святая святых, отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых “высоких” трибун — таких, как Московская конференция или ХХ партийный съезд, раздался новый лозунг: “Ату ее!” Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных. От них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти — невежды!»
— Я невежда! — разъяренно взвыл Хрущев. — «Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от гнусного существования, где на тебя обрушиваются подлость, ложь и клевета, ухожу из жизни!» — с раздражением дочитал Никита Сергеевич. — Видал, какое обвинительное заключение?!
Иван Александрович кивнул.
— Так и хочется сказать — и черт с тобой! А не могу! Кто был первым в Союзе писателей? Фадеев был! Кто по наводке Сталина громил неугодных? Фадеев громил! Многих уже нет в живых, сгинули! А наш паинька пишет, что засилье невежд! Многие гении не дожили и до сорока лет! Ты гляди куда хватил, мол, ЦК виноват! А кто командовал расправами над этими талантливыми людьми, может, я?! — брызгал слюной Никита Сергеевич. — Не я! Фадеев командовал, бумаги в НКВД строчил! А когда с ним раскланяться не пожелали, в гости не позвали, мы сразу сделались недалекими, необразованными, мудлом, одним словом! И хорошо, что застрелился, воздух чище будет!
Хрущев подошел к плите, схватил чайник, плеснул себе воды и залпом выпил.
— Что нам про Фадеева известно? Что Фадеев горький пьяница и ловелас. Был членом Комитета по присуждению Сталинских премий. Так, представляешь, приходил на заседания в стельку пьяный! Сталин нам говорил: «Посмотрите, Фадеев еле на ногах стоит!» Мы смотрим — и вправду вдрызг пьян. А Сталин ему спускал. Почему? А потому, что все его заказы без зазрения совести выполнял. Я тебе, Ваня, честно признаюсь, мне после фадеевской смерти даже легче стало. Но за себя стыдно, я коммуниста Фадеева в Центральный Комитет рекомендовал, а ведь знал, что он хамелеон. Моя вина, признаю! Мало — пьяница, еще и бабник! Открой, Ваня, свои записи, посмотри, что про него лежит!
— Вы совершенно правы, пьяница и бабник, — подтвердил генерал.
— То он водку жрет, а то за очередной юбкой волочится, таков облик коммуниста Фадеева! А нас, заморыш, учить вздумал! Никаких ему поблажек, никакого почета!
— Хоронить-то как-то надо.
— В чистом поле выбросим волкам на съеденье!
— Фадеева, Никита Сергеевич, вся страна знает. Он у нас почти национальный герой.
— Кто национальный герой, Фадеев?! Ерунда! Пришло время на этого героя глаза людям раскрыть. У нас, Ваня, не только успехи в государстве, у нас и х…ня есть! Такое надо на примере Фадеева показать. Надо вскрыть его истинную сущность, сущность приспособленца, пьяницы и опустившегося развратного человека! Он не в меня камень бросил, что я неуч, он на партию замахнулся! На партию! — ревел Никита Сергеевич. — Он, гад, как сыр в масле катался, и машина под жопой, и дача на берегу реки, и квартира многокомнатная, все его, засранца, знают, шапку ломают, а он, видите ли, обижен! Правильно о нем Шолохов сказал, что ничего Фадеев толком не написал, а зазнался и распоясался. Писатели правильно заподозрили, стали двигать, а мы жалели — пусть себе живет! Ко мне рвался, потом к Булганину. Я Коле говорю: гони его в шею! Мне один товарищ, в тюрьме восемь лет отсидевший, поведал: «Это меня Саша Фадеев за решетку упрятал!» Ну, чистоплюй, погоди! Говорят, у него любовница была?
— И не одна.
— Никакой ему пощады, никакой памяти! Ни одного доброго слова! Фурцевой скажу, пусть она по нем катком пройдет. И парторганизацию Союза писателей прочистить надо, такую гнилушку прикрывали! В некрологе надо прямо так и писать: страдал алкоголизмом, в последнее время ничего не писал, деградировал! Я Фурцеву научу. А ты вели своим строго с писателями переговорить, с теми, кто сегодня там был, а может и с теми, кто дружил с ним. Кто дружил, не помнишь? Корней Чуковский дружил?
— Чуковский сосед. Соседняя дача в Переделкино.
— Пусть с ним поговорят и с другими соседями. Надо разъяснить ситуацию, по-партийному разъяснить! А Пастернак где живет, тоже в Переделкино?
— Вся писательская элита там.
— Уж эта мне элита! Не элита, а сплошная распущенность! Так и тянет гнилью! Миронову скажи, пусть сходит, поговорит, у него язык подвешен, не заморочишь его всякими вывертами!
— Поручу Миронову.
— Просто достали эти писатели! Все условия им создаем, библейский рай по существу. И распределители им продуктовые, и дома отдыха, и поликлиники, и за границу отпускаем, и деньжищи гребут, везде им почет, уваженье, так нет — взбрыкивают!
— Не все такие, Никита Сергеевич, сами только про Шолохова сказали. Потом Горбатов, Эренбург, Константин Симонов.
— Симонов по Сталину трясется! А в общем, прав ты, Ваня, не все сволочи, не все, но негодяев хватает. Собрать их надо, разобраться, чем дышат. Ты напомни, чтоб я не позабыл. А Шолохов истинно наш. Какие мощные пролетарские произведения создал! Он в Москву не рвется, в Переделкине дачу не требует, у себя на Дону шедевры создает. По «Тихому Дону» киношники фильм делают. Цельный Шолохов мужик! А некоторых под увеличительным стеклом не разобрать! Вот Пастернака хвалят, а за что? Мудрит, мудрит, как нерусский. Какие проблемы он поднимает: кто кого поцеловал, или что весна пришла, или наоборот — зима? Нелепость! Слог замудреный, словно татарин коверкал! Одно четверостишие три раза читал, так и не понял смысла. Разве такой людям будет близок? Не будет. А за ним прям трясутся — Борис Леонидович! Борис Леонидович! Гений! Какой там гений! — от возмущения задохнулся Хрущев. — Где наши новые Маяковские, куда подевались?