Первая клетка. И чего стоит борьба с раком до последнего - Азра Раза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сколько еще Омаров и Андреев нужно принести в жертву?
Почему лимфому у Харви диагностировали, только когда она распространилась по всему телу? Почему саркому у Омара нашли, только когда она уже изрыгала клетки в кровоток, захватила окружающие мышцы, уютно обосновалась в легких и костях? Почему опухоли Андрея позволили разрастись до девяти сантиметров, когда она уже грозила пережать спинной мозг и привела к полному параличу спустя считаные дни после появления симптомов? Почему мы не пытаемся распознавать первые признаки рака, вместо того чтобы ставить цель истребить последнюю клетку зверскими методами лечения? Все, что случилось с ними, дает ответ на вопрос, зачем вообще искать рак в двадцать два года и в восемьдесят девять лет. Возраст – не гарантия, что рака у тебя не будет. Каждого из нас нужно регулярно обследовать. Необходимо обеспечить для этого научно-техническую базу. Рак нужно предотвращать еще на предраковом уровне. И не одна я это говорю.
Что ранняя диагностика – ключ к решению проблемы рака, признают все. Вот почему уже десятки лет проводятся скрининговые процедуры, и ранняя диагностика снизила смертность по меньшей мере на 25 %. Теперь нам необходимо стремиться к тому, чтобы распознавать раковые клетки еще раньше, до того, как они станут видны на сканах. Почему же на это важнейшее направление исследований выделяется только 5,7 % общего бюджета Национального института рака? Почему 70 % бюджета идут на исследования злокачественных опухолей на поздних стадиях, причем на исследования, которые ведутся на животных и культурах клеток и заканчиваются клиническими испытаниями с практически девяностопроцентной вероятностью провала? Почему все не наоборот – и мы не выделяем основную часть ресурсов на выявление рака в самом начале?
Сколько еще Омаров, сколько еще Андреев придется принести в жертву?
Что потребовалось бы, чтобы вылечить Харви? Многие виды рака можно излечить хирургией, химиотерапией, облучением и пересадкой стволовых клеток. Перечень излечимых видов рака за последние годы почти не изменился. Большинство достижений в лечении рака лишь количественные, а не качественные, и в основном они связаны с жестким отбором пациентов, которым с большей вероятностью подойдет тот или иной метод. Что же касается видов рака, устойчивых к такому лечению, за последние пятьдесят лет особого прогресса мы не достигли. Таргетная терапия и индивидуальные подходы прецизионной медицины помогают лишь небольшой доле больных, увеличивая продолжительность их жизни на несколько месяцев ценой колоссальных физических и финансовых затрат. Иммунотерапию во всевозможных формах испытывают с 1910 года, и она иногда помогает некоторым подгруппам больных.
Я уже писала, что корень зла отчасти в опоре на ненадежные платформы доклинических испытаний и на модели на животных при доклинических исследованиях. Я не против применения моделей на животных в нашей области. В биологических исследованиях эти же самые модели обеспечили большой прогресс в понимании молекулярных механизмов рака. Этих успехов удалось достичь во многом благодаря тщательным исследованиям клеточных культур и применению моделей на животных – дрозофилах, рыбках данио-рерио, червях, грызунах и человекообразных обезьянах. Но в качестве доклинических платформ для разработки лекарств все это не годится. Если мы продолжим двигаться в прежнем направлении и расходовать драгоценные ресурсы на улучшение все тех же моделей, на практическое решение проблемы рака у нас уйдет еще лет пятьсот.
Достаточно хотя бы сопоставить этот мнимый золотой научный стандарт воспроизводимой модели на животных с общеизвестным фактом, что рак у каждого пациента – уникальное заболевание и что у отдельно взятого пациента уникальны даже клетки, обсеменившие разные органы. Когда злокачественная клетка делится надвое, она порождает дочерние клетки как с такими же, так и с радикально иными свойствами, поскольку в процессе репликации ДНК постоянно возникают новые ошибки копирования. Даже если у двух раковых клеток тождественная генетика, их поведение, совсем как у однояйцевых близнецов, может быть разным в зависимости от экспрессии или молчания генов под воздействием тысячи факторов, в число которых входит и микроокружение, где эти клетки найдут себе место, и доступный для них кровоток, и местная реакция иммунных клеток. В результате возникает широчайший диапазон опухолевых клеток, уникальных в зависимости от места, где возникли метастазы. Помножьте это многообразие на иммунный ответ хозяина на каждый новый клон – и получите сложнейшую, запутанную, непостижимую картину, которая к тому же непрерывно меняется.
Рак – далеко не единственная сложная болезнь. Джон Коэн в статье для Science писал о неудачных попытках лечить ВИЧ-инфекцию у людей противовоспалительными антителами: этот метод оказался неэффективным, хотя до этого ученым удалось продемонстрировать случаи исцеления у обезьян, преднамеренно зараженных обезьяньей формой вируса СПИДа. Провалилась и попытка независимой рабочей группы повторить результат у других подопытных больных приматов. Глава Национального института аллергических и инфекционных болезней и соавтор исследования приходит к выводу, что результаты первых опытов на обезьянах, “вероятно, были счастливой случайностью”. Такая необычная прямота, безусловно, похвальна, однако у меня возникают сомнения в дальнейших действиях. Какие шаги были предприняты соответствующими управлениями, чтобы пресечь подобные исследования на животных, раз они приводят к непредсказуемым случайностям? Почему мы по-прежнему вкладываем сотни миллионов долларов в исследования на животных, тешась надеждой, будто очередной подобный эксперимент натолкнет нас на действенные клинические методы лечения людей? Почему мы как общество не требуем, чтобы перед нами более прозрачно отчитывались о распределении наших ресурсов? Кому это выгодно и почему? Уж точно не пациентам.
Конечная цель всех исследований рака – найти более удачные методы лечения, однако для изучения опухолей у людей мы избираем на диво неподходящие средства, и особенно это касается платформ испытаний медикаментов. Мы берем несколько раковых клеток из крошечной пробы опухолевой ткани, помещаем их в чашку Петри или вводим мышам и после этого ожидаем, что они воспроизведут широчайшее многообразие, которое мы наблюдаем у популяции злокачественных клеток in vivo с их эволюцией, экспансией, изменчивостью, атаками и отступлениями, возрождением и преображением. То, что при этом вырастет, нельзя считать отражением даже изначальной крошечной пробы, поскольку при извлечении из нормальной среды обитания клетки приспосабливаются к новой среде, а следовательно, меняют свойства. Мягко говоря, у нас достаточно данных, свидетельствующих о том, что клетки, растущие in vitro, больше похожи друг на друга, чем клетки первоначальной ткани, из которой их извлекли, – печени, легких, поджелудочной железы. У них налицо единообразный “транскриптомный сдвиг”: во всех клеточных культурах экспрессия в большинстве случаев наблюдается лишь у тех генов, которые нужны для выживания ex vivo. Как могут ученые, столь тщательно выверяющие каждый свой шаг, попросту закрывать глаза на такие фундаментальные ошибки?
Каков же выход? Первым делом нужно спуститься с горних вершин и смиренно признать: рак – проблема настолько сложная, что нечего и думать решать ее при помощи редукционистских доклинических платформ испытаний, которые мы придумали, чтобы разрабатывать методы