Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945 - Вера Павловна Фролова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исправив все, что было нужно,
Возница вновь пустился в путь.
Уже стемнело. Конь послушный
Бежал, в мечтах овса жевнуть.
Но вдруг телега резко встала,
Конь прянул в сторону, захрапел.
Старик, нагнувшись, человека
В пыли дорожной разглядел.
Он слез, хоть мертвый человек —
Не новость в наш проклятый век,
Таких, как он, худых, как тень,
Десятками бросали в день.
Шел человек, упал, и молча
Его старались обойти.
Он просто был одним из многих,
Чья жизнь затеряна в пути…
Старик костлявые колени
Пред павшим воином склонил,
В кармане старенькой шинели
Нащупал спички, засветил.
И вспыхнувший огонь на миг
Из мрака вырвал юный лик…
И тотчас старый оживился,
Рукой дрожащей торопился
Он спички новые зажечь,
И, вглядываясь жадным взором,
В лицо, где пыль легла узором,
Он бормотал бессвязно речь:
«Сомненья нет… Тебя узнал я…
Великий Боже! Сколько лет
Прошло с тех пор, как увидал я
Очей твоих задорный свет…
Пять лет назад… Да, пять… Конечно…
Как растревоженный улей,
Мой край гудел. И войско спешно
Бежало в тыл, гоня людей.
Мы, несколько семей с села,
Ушли в болота и в леса…
…Еще не стихли звуки боя.
Шальной снаряд, визжа и воя,
Еще ложиться заставлял,
Когда, окрест все разрушая,
С корнем деревья вырывая,
Он столб земли крутой взрывал.
Тогда пришли они, с Востока,
И между ними был один —
Как солнце весел, смел, как сокол,
Его все звали – Константин…
Я помню, как мы шли несмело
Домой обратно, из болот…
Я помню, как село гудело,
Как к площади спешил народ…»
9 июля
Воскресенье
Какой ужас! Два дня назад повесилась жившая у Клееманна русская эмигрантка – та самая старуха-прачка с постоянно красными, обветренными руками и с таким неприветливым, угрюмым, даже злым взглядом. Представляю, как страшно теперь Гале находиться ночами рядом с пустующей каморкой висельницы. Вдвойне страшно еще и потому, что она же, Галя, первая и обнаружила ее – висящую перед своей дверью, с криво съехавшим на лоб платком, с вывалившимся наружу сизым языком. Ужас!
В то утро старуха-эмигрантка долго не спускалась вниз, где ее ждала обычная работа – груда намыленного в корыте хозяйского белья, а также узел снятых Галей со столиков бара салфеток и полотенец. Слегка встревоженная фрау Клееманн – ведь до этого дня прачка никогда не болела и всегда своевременно вставала к своему корыту – послала Галю наверх узнать, в чем дело? Та подошла к двери, тихонько стукнула – ответа никакого. Тогда Галя нажала ручку. Дверь приоткрылась, и перед ее глазами вдруг возникли две покачивающиеся ноги в серых, сплошь заштопанных чулках. Один чулок почти совсем сполз, обнажив старческую с ороговевшей, растрескавшейся кожей пятку.
– Вот эта желтая, сплошь в темных трещинах пятка теперь так и стоит у меня постоянно в глазах, – поеживаясь, словно от озноба, говорит Галя. – Господи, мне стыдно сейчас сказать, что я не любила эту старуху. Наверное, поэтому так тошно на душе и так страшно. Хоть бы поскорей кто-нибудь поселился в ее комнате.
Отчего русская эмигрантка ушла из жизни – остается загадкой. Возможно, устала от тяжести нелепо прожитых лет, а возможно, причиной явилось одиночество – то бесприютное душевное одиночество, когда некому сказать слово и не от кого услышать ответа. А мне почему-то вспоминается сейчас та старухина фраза, что в ярости была брошена мне в лицо во время нашего первого и единственного с нею разговора. Что-то наподобие – «Ненавижу всех вас и твою треклятую Россию тоже».
Неужели она, эта прожившая почти полжизни батрачкой на чужой стороне, некогда богатая русская барыня, решила добровольно уйти из жизни только из-за того, что проклятая ею «Красная» Россия не задушена фашистами, как ей того, быть может, хотелось, а наоборот – она, Россия, живет, здравствует, и не только живет, а еще и сама поломала хребет, казалось бы, непобедимому, несокрушимому фашизму, и это ее российские сыновья скоро победно вступят (если уже не вступили) на германскую землю. Неужели из-за этого?
На похоронах русской эмигрантки никого из ее близких родных не было. Да и вряд ли затерявшиеся где-то в огромном, растерзанном мире ее сын и дочь узнают скоро о кончине матери. В вещах старухи фрау Клееманн обнаружила бумажку с каким-то данцигским адресом. Она телеграфировала туда, и на другое утро из Данцига прибыли две русские женщины в черном одеянии (похоже, монахини), которые и сделали все, что надо. Они же и забрали позднее, при отъезде, скудные пожитки умершей. Между прочим, Галя сказала, что все столь бережно хранимые старухой платья, шубки, жакеты, в том числе и меховая беличья горжетка, – оказались сплошь иссечены молью. И с бывшего, наверное, некогда белоснежного, элегантного боа, едва одна из монахинь тронула его рукой, стали осыпаться желтые, помятые перья. Да, можно, пожалуй, понять злобное неприятие старой эмигранткой «Красной России». Все у нее пошло прахом… Вся жизнь – прахом…
Последним приютом русской помещицы – прачки стала бедная могила за оградой кладбища, почти в самом углу пустыря. Сегодня мама, Сима с Ниной и я отправились навестить Аркадия, заодно зашли и к ней. Павел Аристархович еще не успел привести ее могилу в надлежащий порядок – просто на холмике вокруг простого деревянного креста разложены зеленые лапки ельника. Из прикрепленного к кресту куска картона я впервые узнала имя несчастной русской эмигрантки, и отчего-то неожиданно кольнуло сердце: «Весенина (урожденная Минская) Наталия Евграфовна. 1871–1944».
Ну что же, Наталия Евграфовна, пусть для вас эта немецкая земля будет (только будет ли?) пухом, и пусть хотя бы короткая память о вашей жизни сохранится в чьем-то родственном сердце. Я совсем не знаю вас, но отчего-то мне грустно стоять здесь, перед вашей могилой, и еще почему-то непонятное, похожее на смутную вину, чувство саднит сейчас мою душу.
15 июля
Суббота
Вот и началась снова «золотая» пора – уборка озимой ржи. С утра