Родная сторона - Василий Земляк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слушала далекую грозу и не расслышала за нею машины, только видела, как приближались, прощупывая темноту, два снопа света. Вот они осветили куст сирени и погасли. Через минуту вошел Муров с Артемом Климовичем. Оба забрызганные, утомленные, загорелые — должно быть, весь день ходили по болоту. Муров поздравил Парасю и Степана Яковлевича, пожелал им счастья. Хмуря брови, спросил Олену, которая неподвижно сидела около открытого окна:
— А ты кого выглядываешь?
— Грома, первого весеннего грома…
— Она уже второй день в моем колхозе. Добиваем картошку по всем правилам агротехники, — сказал правду Стойвода.
Олена улыбнулась чуть рассеянно, но с присущим некоторым женщинам кокетством. Парася быстро накрыла стол, поставила самовар. Степан Яковлевич достал белоголовую бутылку — с тех пор, как он перебрался к Парасе, у него появилась привычка держать в хате это зелье для неожиданного гостя. Время было позднее, и ужин не слишком затянулся. Артем Климович пошел туда, откуда пришел, — в стан своего отряда, который стоял около самого Кормы-озера. Олена села рядом с Муровым — теперь он сам водит машину, без шофера. Ехали грозам навстречу…
— Ты совсем отбилась от дому.
— Работа.
— Танюша скучает.
— И я о ней скучаю.
— Только о ней?
Она положила ему руку на плечо и промолчала…
Талаи уже спали, а в Замысловичах кое-где мигали слабые подслеповатые огоньки — станция на Уборти берегла воду для лета. Горел свет в лаборатории Евгения. Через окно Олена заметила Евгения и Громского — они размахивали руками, вероятно о чем-то спорили. Муров хотел остановить машину, но Олена сказала: «Не надо, уже поздно», и машина послушно побежала в гору к МТС. Тут море чистого света — во дворе, в мастерских, на арке, нигде ни одного темного закоулка — это уже работа Громского, который вырос в городе и не терпел темноты. В его квартире тоже было светло: он уже успел перевезти из города семью — мать и двух своих младших сестричек.
Олена закрыла за Муровым дверь, зажгла свет. На столе лежала развернутая, все еще не законченная карта грунтов Замысловичской МТС. Окраска массива указывала на тип грунта, на его химические особенности. Олена свернула карту и пожалела: под картой, на самом конце стола, стояла пепельница, в которой лежали окурки «Севера».
— Ты что, начала курить?
— Нет, это гости, — растерялась Олена и пошла вытряхивать пепельницу.
А Муров оглядел знакомую ему комнату. С тех пор как он был в ней последний раз, ничто в ней не изменилось. Только на туалетном столике стало больше парфюмерии, а на неприбранной постели лежала помятая ночная кремовая рубашка с белыми чаечками на груди.
Муров раньше не видел этой рубашки и догадался, что Олена купила ее совсем недавно, тут, в Замысловичах.
Он положил и свой окурок в чистую пепельницу, вопросительно взглянул на Олену. Ее глаза виновато смотрели в землю. Он спросил придирчиво, с укором, так, что она не смогла не ответить.
— Девичество вспомнила?
— Нет, только собираюсь вспомнить.
— Поздно…
Он разделся, принес ведро свежей воды, помылся и остался ночевать.
— А может, ты кого ждешь? — спросил он Олену уже в постели с таким видом, словно готов был одеться и уехать. Он никогда не ревновал ее, и Олене было немного удивительно, что в нем заговорило это чувство. Удивительно и приятно. Женщины любят, когда их ревнуют, как бы они ни скрывали. В них самих это чувство иногда обостряется до предела. Разве мало настрадалась Олена этой весной, когда видела Евгения с Зоей? И хоть никто никогда не узнает об этом, но ей хотелось, чтоб ее ревновали. Пусть даже напрасно.
— Родненький, кого я могу ждать, кроме тебя? — тепло сказала Олена.
— Не знаю, я не колдун…
Она призналась Мурову, что заходил Громский, но он может быть спокоен за Громского — это человек такой осторожный и настолько увлеченный своей новой службой, что совсем не замечает женщин. Вообще Громский странный человек и его трудно понять.
— Зато я его понимаю, — сказал Муров, тем самым упрекнув Олену, что она не умеет читать в душах людей. — С такими, как Громский, не пропадешь.
И ни один из них в эту ночь не вспомнил про Евгения, хоть он у обоих был на уме. Муров смотрел на него как на свою правую руку, как на часть самого себя. Грош цена была бы всей его романтике, которую так недолюбливают в обкоме, если бы не Бурчак. Все, за что Евгений брался, вдруг приобретало какую-то романтическую овеянность. Эту его особенность Муров считал прирожденной и не раз пользовался ею, если надо было чем-нибудь самым будничным увлечь район. А Олена в душе завидовала Бурчаку как агроному — тут он всегда оказывался выше нее. Но она смотрела на него еще глазами женщины, совсем неравнодушной к нему, женщины такой, которой милее всего то, что трудно достижимо. Ни одному человеку на свете не поверяла она своей тайны, которой стыдилась, но ничего в жизни не было у нее чудеснее этой тайны. Она окрыляла Олену, помогала любить землю, свою работу, свои Замысловичи и свое опытное поле в живописных Липниках. Однажды вечером, возвращаясь с Бурчаком от Параси, она хотела остановить лошадь и во всем признаться. Но какая-то ночная птица вспугнула ее предостерегающей, умоляющей песней, и она и сейчас благодарна своей крылатой спасительнице. Олена и дальше надеется на такие счастливые случаи и прячет от людей свою тайну. Один Муров словно чувствует эту тайну, но Олена с легкостью волшебницы снова закрыла к ней все подступы. Женские тайны так же неприступны, как крепости, и немногим удается проникнуть в них прежде, чем они сами не сдадутся на милость врага. Горько, что врагом является не тот, для кого строятся эти крепости, а родной человек.
Он спал приголубленный и счастливый, а Олена сошла с кровати, открыла окно и долго еще не спала: видела, как вернулся Громский. Мать ждала его и открыла дверь раньше, чем он успел постучать. «Дети разные, а матери все одинаковые», — вспомнила Олена свою мать. Из проходной будки выглянул сторож и, вероятно почуяв дождь, лег спать. И, может, из всех жителей этого холма одна Олена слушала весеннюю грозу.
Есть что-то одухотворенное, чарующее в нашей весне. То она тихая, такая тихая, что слышно, как расцветают ранние черешни; то вдруг бросит на вас такие громы, что земля содрогнется. Весенние грозы молодые, сильные, громкие — не такие, как летние и осенние. Те ходят по всему небу, где-то далеко загремят, а тут отзовутся, и снова дальше, дальше — словно в другой мир. И там умирают… И голос у них хриплый, ломкий, как у стариков. А эти молодые грозы ходят по небу дружными отарками и падают на грешную землю с чистым гулом — кого убьют, кого помилуют, но никого не искалечат…
Трагедия товкачей
Вся бригада собралась судить Василинку. Были тут все наши знакомые, пришло немало народу и из других бригад. Одни только что сошли с тракторов и стояли неумытые, в промасленных комбинезонах, с красными от пыли, а может от бессонницы, глазами. Были и такие, что, отработав ночную смену, успели отдохнуть, у них был «выходной», праздничный вид. Только обветренные лица и мозолистые руки свидетельствовали о том, что это тоже люди полей и что они ненадолго ушли от борозды. За маленьким кухонным столиком, который вынесли из вагончика и для такого случая прикрыли газетой, сидели трое: Сабит, Степка и Юрка из Воронежа. Против них на шаткой скамеечке, сбитой из трех досок, сидела измученная, расстроенная Василинка с болезненно блестящими глазами и бледным заострившимся лицом. У ног ее лежал крапивный мешочек с жирными пятнами от сала. От мешочка уже не пахло кладовой, а только просоленным салом. Яша, который стоял к Василинке ближе других, облизывался — ему был хорошо знаком этот запах старого прожелклого сала. Особенно любил он этот запах в зеленом борще, которого тут не варили, — не было щавеля. Василинка безнадежно смотрела в одну точку, должно быть на верхушку тополя, где аисты успели свить гнездо и теперь прислушивались из этого гнезда к Сабитовой, очевидно не слишком понятной им, речи. Он говорил, что этот позорный факт не советует записывать в протокол, что этот позорный факт не должен оставлять следов в истории. Потому и собрание это необычное, это скорее товарищеский суд, приговор которого будет осуществлен, но не записан, опять-таки чтобы не оставлять следов в истории.
Василинка говорила немного, созналась, что убежала, что была в Талаях и вернулась обратно.
У Сабита было доброе сердце, он с сочувствием смотрел на Василинку и на каждое ее слово кивал головой. У многих вызывали жалость измученный вид Василинки и крапивный мешочек, лежащий у ее ног. Купреев Яша не выдержал и сказал: «Принять ее!» Юрка из Воронежа, услыхав такое от своего друга, едва не кинулся целовать Яшу. Но, вспомнив, что это выдаст его, сказал с деланным спокойствием: «Я тоже за то, чтоб принять». И Сабит был не против этого, только ждал, когда выскажутся все.