Родная сторона - Василий Земляк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты что, бросаешь Товкача? — допытывалась тетя Фрося, меряя Настю глазами опытной перекупщицы. — Я тоже хочу бросить своего Вареника. Нет от него никакой пользы. Что он там набреет за день, — всегда гол, как сокол.
Насте было не до разговоров: ей нужны были деньги на дорогу. От тети Фроси она зашла к Маруханке, может, та что-нибудь передаст своей Степке. Насте казалось, что если Василинка жива, то только благодаря Степке. И ей хотелось отблагодарить Степку хоть небольшой услугой, привезти ей гостинец от матери.
Была обеденная пора. На грушах, возле почерневших от времени колод, волновались пчелы. Маленький кудлатый песик, который стерег Маруханкину хату, запрятался от жары и даже не тявкнул на Настю. Дверь была на засове, и Настя постучала, потому что знала, что только в обед можно застать Маруханку дома. Но тут случилось то, чего никак не ожидала Настя. Дверь открыл Максим Минович Шайба. Он думал, что пришла Маруханка, и вышел заспанный, разваренный, в нижнем белье, босиком.
— Это вы с тех пор тут? — удивилась Настя.
— С каких пор? — переспросил Шайба, едва справившись с замешательством.
— С тех пор, как от нас ушли.
— О нет! — воскликнул Шайба. — Я уже успел проделать большую работу. А это так, по пути.
— Глупа Маруханка, если вас принимает.
— Настя, что с вами?
— А то, что вы дьявол! — свирепо уставилась на него Настя. — Вы хотели убить мою дочку. Вы моего Филимона сделали таким, как сами. Я вас ненавижу! Будьте вы прокляты! — Она хлопнула дверью. Кудлатый песик, почуяв опасность, бросился к ее ногам, но она пошла со двора так гордо, величаво, что он не отважился ее укусить. На грушах гудели пчелы, и потом на станциях ей еще не раз приходилось слышать подобный гул, только более громкий и тревожный. Она ехала в степь, к дочке… Товкач остался один, с гремевшим цепью Идолом, и с завистью глядел, как живут другие.
* * *Среди тех, кому теперь завидовал Товкач, была и Маруханка. Она сбросила с себя семнадцать тяжелых лет, бескорыстно отданных Степке, и словно вернулась в свое девичество. Она еще была славной, крепкой, мужчины заглядывались на нее, и она открыла для них двери своей хаты, как только в этой хате не стало Степки. До этого она оберегала не столько свою честь, сколько дочернюю, теперь же в этом не было никакой необходимости — Степка далеко, — и Маруханке захотелось пожить свободно, без оглядки. Ее двери частенько будили утро своим таинственным скрипом, выпуская неведомого пленника, и никому не было до этого никакого дела — Маруханка не трогала семейных, а девчатам не сочувствовала. Она привыкла выходить на работу в приятном опьянении после бурной ночи, а вернувшись с работы, умывшись, переодевшись в чистую сорочку, сидеть на завалинке и ждать, вдыхая густые вечерние настои белых медовок. Было у нее прошлое, была любовь и обман, жестокий, непоправимый, после которого появилась Степка, а теперь ничего нет, Маруханка почувствовала себя свободной, как птица без пары, — куда хочет, может летать, кого хочет, может любить, и хоть нет у нее будущего, но есть настоящее, волнующее, захватывающее, томительное и необходимое для тридцатипятилетнего сердца, которое мужественно и долго ждало этой поры. Теперь она дала сердцу волю и больше не хотела его сдерживать. Она еще могла бы полюбить кого-нибудь одного, но таких рыцарей среди ее поклонников не находилось, и она считала за лучшее не отпугивать их от себя какими-нибудь требованиями — хватит! — она наслушалась коварных, неискренних обещаний и больше не хочет впадать в свое наивное девичество, а хочет пожить девушкой на свой теперешний лад, хоть немножко пожить для утехи и развлечения, пожить для себя.
Когда в Замысловичах появился Громский и пришел в клуб потанцевать, Маруханка на всякий случай показала себя новому директору МТС. Весь вечер танцевала только с ним, вся разгорелась, стала красивою необычайно, вызывала зависть всех женщин и ревность тех мужчин, с кем имела кратковременные связи. Но ни на тех, ни на других Маруханка не обращала никакого внимания, она прилипала к Громскому и боялась только одного, чтобы он не отлип раньше времени, пока завистливые люди не нашептали про нее плохого. Показав себя, она решила — будь что будет! — показать ему и дорогу к своему дому. Под конец вечера, когда музыканты заиграли марш, она не постеснялась подойти к Громскому и сказать:
— Может, вы проводите меня?
Рядом стоял Евгений, и, вероятно побаиваясь, чтобы это не пришлось сделать ему, он подмигнул Громскому и сказал:
— Что ж, проводи.
Давно Маруханка не ходила с таким молодым и скромным парнем. Он даже не взял ее под руку и шел не рядом, а на довольно безопасном расстоянии и почему-то говорил о том, о чем Маруханке давно надоело слушать: о Замысловичах, какие они есть и какими могли бы быть, если бы их построить наново. «Господи, какие все далекие от жизни!» — думала Маруханка, вспомнив свою хату, в которой скончался ее дед. Когда Громский умолк, заметив невнимание своей слушательницы, Маруханка спросила его:
— Сколько вам лет?
— Подбирается к тридцати, — ответил Громский, не зная, хорошо это или плохо для Маруханки.
— Эх вы, романтики, как говорила моя Степка, — и она сама подхватила Громского под руку и повела, как полагается вести старшей младшего. Привела к себе во двор и сказала:
— Вот тут я живу.
Но у Громского уже не выходила из головы Степка. Неужели Маруханка, такая молодая, цветущая, уже успела родить и вырастить такую героическую дочь?
— Так Степка ваша? — спросил Громский, все еще не веря в возможность подобного.
— Моя родная, — с материнскою гордостью ответила Маруханка. И одного этого было достаточно, чтобы насторожить осторожного Громского. Он пожал Маруханке руку, пообещал прийти в другой раз и заторопился домой под тем предлогом, что его ждут неотложные дела. Всю дорогу он думал, могла ли бы Парася уже иметь такую большую дочь. О возрасте человека иногда судят по детям. И странно ему было, что Парася могла бы иметь детей еще старше, хотя на вид она казалась совсем молоденькой, еще моложе Маруханки.
Была и еще одна маленькая причина такого поспешного ухода Громского. Он побаивался, как бы сельские остряки снова не дали ему какого-нибудь прозвища, вроде «Парасин приймак», от которого избавился с таким трудом. Ведь они, остряки, живут в каждом селе, и Громский нисколько не сомневался, что здесь, в Замысловичах, они тоже имеются и только ждут удобного случая. Бедный Громский не знал, что эта работа уже была проделана в те минуты, когда он до самозабвения вытанцовывал с Маруханкой, и проделана, конечно, безо всякого злого умысла, а с пользой для села. Ведь этим село избавляло себя от необходимости запоминать новое имя.
Словно бы ничего и не случилось в Маруханкиной жизни, а какая-то тревога охватила ее этой ночью. Странная тревога! Сердцу захотелось покоя, и она не пошла в пустую хату, отдалась думам, тихим и давним, выношенным годами. Неужели всю жизнь пропадать одной и довольствоваться огрызками чужого счастья? Какое у нее будущее? Какая цена той жизни, которая захватила ее на какой-то час за весь век? К черту всех безликих, бесчестных людей, которые ищут у нее мелкого удовольствия и убегают. У нее тоже есть душа, сердце, и она не хочет продавать их за одну-две ночи! К черту! Хорошо бы полюбить кого-то одного и отныне на всю жизнь. Она чувствовала, что могла бы полюбить этого чудного Громского. Когда танцевала с ним, то вся трепетала, чувствуя его теплую руку на своем плече. А кто он такой? Ей, женщине, так легко покоряющей других, показалось, что он отклонил ее с первого вечера. Пусть! Но это был добрый знак. Изо всех, может, он один смотрел на нее не теми глазами, какими смотрели другие. Не отчаяние, а радость, маленькую человеческую радость оставил ей Громский в эту ночь. Маруханка и не почувствовала, как заплакала… И вот начались у нее ночи раскаяния, чистые, невинные ночи, каких так много было раньше в ее жизни. Не приходил Громский, и никто не приходил, потому что другие думали, что приходит он.
В одну из таких ночей к ней кто-то постучался, тихо-тихо. Не Громский, нет, тому нечего было прятаться. Неохотно открыла она ночному гостю, даже не спрашивая кто. Кто-то, сгорбившись, стоял перед нею, и она сказала:
— Подождите, сейчас я оденусь.
Оделась и опять вышла. Человек все еще стоял. Это был Максим Минович Шайба…
Шайба разжалобился над самим собой и рассказал Маруханке то, что скрывал от других. Тяжелые дни настали для Шайбы после того, как он оставил управление. Он решил во что бы то ни стало спастись от Несолони, считал себя слишком опытным и ученым для нее и, сказать правду, боялся ее. Просто боялся, не хотел загубить свою старость.
Какое-то время он жил у своих друзей, а когда освободилось место лаборанта на опытной станции, он без малейшего колебания стал лаборантом. Тут он будто бы был сподвижником профессора Живана, а когда тот умер, то Шайба продолжал его опыты. Но Шайбе не удалось отдаться этой большой работе. Его заподозрили в чем-то (он-то хорошо знал в чем) и стали преследовать. И вот он пришел к ней. Маруханка выслушала его и сказала: