Дорогая, я дома - Дмитрий Петровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он то смотрел на меня, и глаза его казались грустными, то оглядывал внимательно каждый угол, каждую поверхность, словно пытаясь найти там что-то, одному ему ведомое.
– Не плачь, прошу тебя. Мне больно, когда ты плачешь. Ты привыкнешь. Ты поймешь, что так лучше. Посмотри на платье. Не правда ли, оно красивое?
Платье было красивое. Я привыкала.
– Повернись, – просил он, – перед зеркалом, попробуй посмотреть на себя со всех сторон.
Я поворачивалась, – цепь звенела, наматывалась вокруг воздушной юбки, прижимая ее к телу, – и он грустнел, но старался улыбаться – как мог тепло.
– Тот мир наверху – он испорченный, неверный, понимаешь, – говорил он, – ты сама это знаешь лучше всех. Но теперь – теперь все будет по-другому.
Он уходил, а я оставалась в комнате и, убедившись, что он ушел, что я больше не чувствую его за дверью, делала несколько шагов по бархатному полу, прикрывала глаза и дальше танцевала точно так, как в «Феликсе», тихо напевая под нос:
Вэн зе кик чего-то дор…
Ха ю вона кам…
Три шага, поворот, еще три – и воспоминание оживало, согревало, не давало сойти с ума в бархатных стенах.
Лиля наконец-то отрывается от карусели, медленно, как в танце, идет по комнате, открывает крышку клавесина, или верджинела, как его называет Людвиг. Берет аккорд, который звучит звонко, будто щепотка льдинок, упавшая на струны, и быстро затухает. Потом играет «Тихую ночь», медленно, чуть спотыкаясь. На крышке инструмента лежит самоучитель, мы с Лилей обе пытались выучиться по нему, у нее получалось лучше. На клавесине трудно играть печальные вещи – льдинки в нем звенят весело, специально для танцев на дворцовом паркете. Но если постараться – барочная мелодия может получиться темной, даже зловещей, будто придворная дама поскользнулась и лежит, медленно просыпаясь, а над ней нависают мрачные, как на фламандских картинах, лица, освещенные снизу трепещущими огоньками.
Это – следующая часть плана.
– Лиля, возьми этот конец пояса и зацепи за тот болт.
Лиля берет из моих рук тонкий поясок от платья, идет к железной двери с кодовым замком, до которой я сама не могу дотянуться. Внизу из бархатного косяка выступает железный болт, не до конца завинченный в стену, грубо нарушающий изящество нашего подвала, – за него Лиля цепляет пряжку пояса.
– Хорошо. Теперь это кресло – в тот угол.
Я толкаю, сколько могу, кресло в ее сторону, она маленькими ручками упирается в него и кряхтит, пока двигает.
– Мама, зачем это?
Действительно, зачем? Скорее всего, ничего не выйдет, но попробовать надо. Он войдет и споткнется об этот пояс – так просто. Упадет головой вперед – и тогда мне хватит цепи, чтобы достать его. Я смогу его удержать. Если надо – даже задушить той же цепью. А Лиля тем временем убежит наверх.
– Разыграем папу. Шутка. Такая шутка. Главное – как только он войдет, беги налево и по лестнице наверх, остальное сделаю я.
– Мама, как думаешь, что мне подарит папа?
Такой обычный, такой детский, такой невинный вопрос.
Мне, маленькой девочке, на Новый год дарили настольные игры, книжки, ракетки для бадминтона и платья. Современным детям дарят игровые приставки, компьютерные игры – все то, о существовании чего моя дочка даже не догадывается.
Я открываю верхнюю крышку бюро – под ней блестящая поверхность, набранная из каких-то небывало дорогих пород, этажи ящиков и перильца, как у кукольных балкончиков сверху – будто воздушный итальянский замок, сказала я себе, когда увидела в первый раз. Замок быстро забылся, когда я думаю о нем, то так и вижу – наше бюро на фоне невнятных гор. В бюро спрятана шкатулка с драгоценностями, и я вставляю в уши строгие жемчужные серьги, надеваю на шею бриллиантовое колье. Это все – подарки, хотя на первое Рождество я просила телевизор.
– Хорошо, – сказал он, и глаза его сделались грустными, – только не сейчас. Я боюсь, сейчас он тебя расстроит. Нарушит твой покой. Но позже…
– Когда позже? – закричала я, с ненавистью отодвигая от себя стаканы, тарелку с праздничным гусем и красной капустой, салаты и торт от венского кондитера. – Я не знаю ничего, кроме твоих паршивых книжек, не слышу ничего, кроме твоих пластинок, и не вижу никого, кроме тебя, а тебя я видеть больше не могу, не могу!..
Со мной опять была истерика, я рвала цепь, била стаканы и сметала на пол еду. Он ушел. Он никогда не пытался возражать во время моих истерик и вообще не принуждал ни к чему, потому что знал, сколь убийственно много времени у него есть.
– Тебя найдут! – кричала я. – Меня уже ищут, они выйдут на мое агентство, и тебя найдут и посадят, посадят и убьют в тюрьме!
– Не думаю, – говорил он мягко и покорно, оборачиваясь у двери. – Я так не думаю, – и смотрел с укором на то, что только что было праздничным столом.
Телевизор появился на четвертый год моего пребывания в подвале. К тому моменту я научилась вязать, спицами и крючком, прочла все книги, которые он приносил мне сверху, знала наизусть все оперы Вагнера и концерты Моцарта и сама пыталась что-то бренькать на клавесине, когда была уверена, что он меня не слышит. Лиле было восемь месяцев, на столе устанавливались все те же блюда, все та же деревянная карусель, все те же свечи – но только теперь я не устраивала скандалов, спокойно пила вино и ела мандарины, шкурки которых еще долго пронзительно пахли Новым годом. Что-то произошло, наверное, тогда, когда я рожала, когда требовала врача и крик мой заполнял все тесное помещение, от него дрожали подвески и звенели стаканы. Он спокойно приносил воду, успокаивал, объяснял, как надо тужиться, а потом, когда все кончилось, когда маленькая, вся в складочках и бело-коричневой смазке Лиля вышла на свет, показал ее мне и деловито перерезал пуповину. И позже, когда я вспоминала, как все случилось, я задним числом понимала, что он очень волновался и не знал, как правильно, – но его уверенность передалась тогда мне, и я в первый раз подумала, что, может, он и