Два года в Испании. 1937—1939 - Овадий Герцович Савич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тогда он шел на склад и брал все, что ему нужно.
— Вот теперь я вижу, что не врешь. У нас то же самое было. У Махно. Это и есть настоящий анархизм.
— Алексей Николаевич, — молил я, — вы только не подумайте…
— Не бойся, не подумаю. Знаю, что твои испанцы не все анархисты. Анархизм — это как кастаньеты. Конечно, не случайно кастаньеты пошли в ход именно в Испании. Но считать, что кастаньеты — это вся Испания, может только балерина.
Ночью меня будил телефонный звонок. Сотрудница полпредства кричала в трубку: «Тревога! Сейчас же ведите Толстых в убежище!» Я настойчиво стучал в дверь своего бывшего «бюро» и слышал, как Людмила Ильинична будила мужа. «Не пойду! — басил Толстой. — Спать хочу!» — «Алеша, тревога!» — «Ерунда!» — «Но Савич говорит, что надо идти вниз, а он знает». — «Врет. Сам никогда не ходит».
Наконец Толстые появлялись, и я вел их вниз. Электричество выключалось, лифт не работал, на лестнице было темно. Спускались на ощупь, изредка мелькал свет фонарика. Семь этажей да еще два под землю, в котельную, Толстой шел, беспрерывно ворча — на жену, на меня, на «дурацкое занятие воевать по ночам». В котельной было душно, жарко, в подвалах по соседству не на чем было сесть. Толстой слонялся из угла в угол, зевал, потом говорил мне: «Слушай, выйди на улицу, посмотри, может быть, никакой бомбежки и нет». Я возвращался и сообщал: первый налет кончился; где упали бомбы, еще неизвестно, ждут второго. «А пока можно идти спать? — спрашивал Толстой с тайной надеждой. «Нет». — «А если не прилетят?» — «Тогда дадут отбой». — «Черт знает что! Зависеть от каких-то бандитов с Майорки! Слушай, а почему тебя выпускают на улицу?» — «Часовые меня знают, и у меня есть пропуск». — «Пойдем вместе, погуляем у дверей, хочется воздухом подышать. А прилетят, мы убежим». Нарушая запрещение, я давал себя уговорить, и мы долго ходили по тротуару.
— Испания… Ничего я о ней не буду писать. Не умею я так: приехал, увидел, написал. Жить тут надо, а не гастролировать. Я сколько во Франции прожил, всего два рассказика написал. Вот вы все тут говорите: народ замечательный. А я тебя спрошу, чем замечательный, чем особенный, и не скажешь. Знаешь ты, например, что они за обедом едят? Не в гостинице, а дома? Знаешь? Ну и на том спасибо. А о чем они ночью в постели думают? Вот и не знаешь. Вот тебе и специалист по испанской душе. Все оттого, что слишком много телеграмм посылаешь. А ты, когда самому ночью не спится, посоображай: о чем сейчас испанец думает? Испанские писатели это знают. Кто у них тут главный? Ну, это ты все поэтов называешь. Я поэзию очень уважаю, сам стихи писал, поэт может в одной строчке столько сказать, что на всю жизнь запомнишь, все сразу поймешь. А людям все-таки проза нужнее. Да, слушай, мне ботинки надо купить, мои очень тяжелые, где обувь лучше — здесь или в Мадриде? Ну, обувное дело ты знаешь. А в котельную я больше не пойду, давай ходить хоть до утра. Вот Эренбург — мы с ним старые друзья — здо́рово про Испанию пишет. Илья — молодец, он понимает. И Кольцов тоже. А про что-то они молчат. Я этого не знал, но догадывался. Теперь знаю. Конечно, сейчас все писать и нельзя. А потом непременно надо будет. Захочешь рассказать, как все было, и вдруг тебя колом по голове: а какие они, испанцы, я и не знаю. Где бои шли, кто кого победил — знаю, какие партии были — знаю, какие газеты выходили — тоже знаю, как ругались — знаю, даже язык знаю, а то, что этот язык выражает, — душу человеческую — не знаю. И опять телеграмму напишешь, только страниц на триста. Смотри, рассвет, и уже опять душно. А под Москвой сейчас прохлада, роса… Ты росой умывался когда-нибудь? Хотя, положим, два часа разницы, там уже настоящее утро. Сейчас пошел бы я к конторке. Я теперь за конторкой работаю, чтобы не сидеть сиднем. А то — Испания, конгресс, жара… Все ерунда, людей жалко. Кроме фашистов, конечно. Ну, так то преступники. А ты правда любишь испанцев? Смотри, за любовь платить надо. Дорого платить. Ну и люби, бог с тобой! Идем в котельную, Людмила, наверно, думает, что меня уже в куски разнесло. Одна ее надежда, что ты со мной, она считает, что ты все знаешь и, стало быть, в огне не горишь.
Проходя мимо часовых, он вдруг останавливался.
— Переведи им. Только слово в слово. Камарады, не пускайте этого камарада шататься по ночам, он потом плохие телеграммы пишет, все хочет понять, о чем испанцы по ночам думают.
3
В состав советской делегации помимо Кольцова и Эренбурга, «постоянных испанцев», входили Толстой, Фадеев, Вишневский, Ставский, Микитенко, Финк, Барто, Кельин. Конгресс проходил в трех городах — Валенсии, Мадриде и Барселоне. Вишневский хотел во что бы то ни стало говорить в Мадриде. Впрочем, выступление интересовало его меньше всего. Он рвался на фронт. Как раз в это время республиканцы взяли небольшой город Брунете. Вишневский, Ставский и Эренбург помчались туда с риском быть отрезанными: фашисты хотели взять Брунете в кольцо. Они привезли «трофеи»: конверты со штемпелем испанской фаланги, попали под обстрел и получили выговор от полпреда.
Накануне своего выступления Ставский прочел его Кельину и мне и потребовал критики. Я робко сказал, что не могу возразить ни против содержания, ни против формы, но мне кажется, что ради испанцев надо больше сказать о них, и стал доказывать ему, что они это заслужили, не говоря уже о том, что конгресс, конечно, международный, но происходит в Испании. Ставский слушал меня улыбаясь, потом сказал: «Я знаю, вы испанский патриот». Но назавтра я услышал в его речи новый абзац, посвященный Испании.
Не знаю, когда спал в эти дни Кельин, единственный из приехавших, кто прекрасно знал Испанию, ее язык и литературу. Каждый из выступавших требовал его советов, он был связующим звеном между нашими делегатами