Два года в Испании. 1937—1939 - Овадий Герцович Савич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кольцов не слушал и вдруг погрустнел. Он сказал мне:
— Все писатели счастливые, не то, что мы — журналисты.
Я возмутился:
— Это говорите вы, первый журналист Советского Союза?
— И вовсе не первый. А если бы даже и первый? Вот он пьет с Вальтером коньяк, а когда-нибудь потом напишет книгу, и ее будут читать через десять лет, может быть, через сто. И Эренбург так, и все. А я что? Пишу в газету обо всем, пишу каждый день, о жизни пишу, как и он, а на другое утро это больше никому не нужно. А не буду писать, дней пять будут говорить: «Что-то нет корреспонденции Кольцова, что-то нет его фельетонов», а потом даже имя забудут.
Сколько я ни возражал, он только грустно кивал головой и вздыхал. В первый раз я увидел его печальным.
Через несколько дней после спора Вальтера (Кароля Сверчевского) с Мальро я под вечер зашел к Кольцову. Он лежал на кровати и диктовал по телефону в «Правду» очередную корреспонденцию. Диктовал без бумажки, морща лоб и глядя на потолок.
— Мехлис хочет со мной говорить? — переспросил он, кончив диктовать. — Слушаю. Здравствуйте! Да ничего подобного! Ерунда, выдумали! Честное слово! Вы же слышите, как я говорю.
Положив трубку, он накинулся на меня:
— Это вы в Москву сообщили, что я контужен? Вы с ума сошли! Да если бы я был даже серьезно ранен, кому это нужно знать?
Сообщил это не я, а полпредство. Узнав правду, Кольцов протянул мне руку:
— Ну, вот хорошо. А то за такие вещи я могу и рассориться.
— Но удержаться было трудно, — признался я. — Хоть я и ТАСС, а все-таки журналист.
— Ну, вы меня репортажу не учите. Репортер я тоже неплохой. Только это был бы но репортаж, а трепортаж.
2
За несколько дней до открытия конгресса в защиту культуры ко мне пришла Сотрудница полпредства, которой было поручено размещение советских делегатов.
— На время конгресса мы отбираем у вас рабочую комнату. Иначе негде разместить делегатов. Там будет жить Алексей Николаевич Толстой с супругой.
Потом она очень строго прибавила:
— Я знаю, вы не ходите в бомбоубежище, когда бывают налеты. Но теперь вы будете уводить туда Толстых по первой же тревоге. На вас возлагается ответственность за их жизнь. Вам понятно?
Через два дня Толстые поселились рядом со мной. Утром, когда я садился за пишущую машинку, раздавался стук в дверь и входил Алексей Николаевич в ночной пижаме:
— Здравствуй! Сиди, сиди! Там пришли убирать, а Людмила одевается в ванной, так я у тебя посижу. Я тихо, мешать не буду.
Он садился на кровать и, казалось, с интересом смотрел, как я пишу на машинке. Потом переводил глаза на неизменно безоблачное небо и вздыхал:
— Опять будет жара. Положим, я и ночью задыхался. Не понимаю, как ты можешь работать в такую жару.
Я знал, что, когда Толстому хочется поговорить, собеседнику остается только подчиниться, и подавал реплику:
— Насколько мне известно, вы сами работаете ежедневно и в любую погоду.
— Иначе ремесло потеряешь, — наставительно отвечал Толстой.
— Работа в ТАСС тоже ремесло. И когда воюют, не глядят на градусник.
Толстой смотрел на меня иронически.
— Война — несчастье, — говорил он, — несчастье всегда бывает не вовремя. А ты не хвастайся, что ты на войне. Я сам был военным корреспондентом, я знаю: война — это одно дело, тяжелое, страдное, а телеграммки или очерки строчить — этим муха на рогах у вола занималась, она тоже была корреспондентом с хлебного фронта.
Полагая, что моим заслуженным унижением разговор о жаре исчерпывается, я поворачивался к машинке.
— Нет, ты погоди стучать. Ты сначала расскажи мне, какие новости, а я тебе скажу, стоит их посылать или нет.
Он внимательно выслушивал военную сводку, содержание передовых статей в газетах, дипломатический обзор, распоряжения правительства, сведения о борьбе партий и под конец — маленькие зарисовки из жизни фронта и тыла.
— Все эти статьи, обзоры, закулисная возня — это только твоему начальству нужно, а читатель хочет знать сводку и живые факты.
— Не печатают живых-то… — вздыхал я из самой глубины души. (В ТАСС тогда полагали, что очерки — не дело агентства, этим должны заниматься только газетные корреспонденты.)
— А ты все равно посылай. Может быть, они там задумаются: хоть он и наш собственный корреспондент, а, наверно, не зря такой настойчивый. А не задумаются, жалуйся выше: послал начальству сто семнадцать живых фактов, ни один не напечатан. А факты — горячие, ядреные…
Полагая, что исчерпана и тема фактов, я снова обращался к машинке.
— Погоди, — говорил Толстой другим, задумчивым тоном. — Я давно хотел тебя спросить, ты ведь теперь Испанию знаешь, меня потому с тобой рядом и поселили, чтобы ты мне все объяснял, — почему здесь столько анархистов и чего они, собственно, хотят?
Как мог, я отвечал на эти далеко не легкие вопросы. Толстого интересовали, конечно, «живые факты», и я рассказывал, что видел на арагонском фронте. Больше всего ему понравилось, как врачу отказали в покупке лекарства под предлогом, что оно буржуазное и больной, освобожденный «либертариями» от капитализма, употреблять его не должен. Толстой обрывал свой громкий захлебывающийся смех только для того, чтобы строго спросить:
— Это правда? Ты не сочинил? А то