Тост - Юзеф Хен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Отель Тиволи», – прочитал Чесек. – Дожили. Шеф решил:
– Расквартировываемся здесь.
Дверь дома открыта. Шеф с пистолетом в руке вошел первый. За ним Прилизанный. В холле лежали скатанные красные дорожки. Огляделись: нет, ничего не угрожает. Мраморная лестница, покрытая тонким слоем пыли, вела на антресоли, где в нишах стояли статуи, имитирующие античные скульптуры. В углу холла, возле стеклянной двери в ресторан, стоял горшок с волосатой пальмой.
– Графские апартаменты, – сказала брюнетка. Шеф хлопнул в ладоши.
– Прошу внимания. Прежде чем здесь расположиться, надо обследовать город. – В пустом холле его словам вторило эхо. – Если дамы хотят нам помочь, буду очень признателен, при случае можете поискать себе какие-нибудь тряпки. Разговаривайте громко, чтобы было слышно, кто где находится. Пистолеты на изготовку. Смулка!
– Слушаю, пан шеф!
– Посмотри, нет ли здесь каких-нибудь машин. Обойди все гаражи. Зайди на молочный завод, в пекарню, на задние дворы. Пойдешь по левой стороне улицы, Чесек – по правой. Коних осмотрит квартиры. Рудловский займется тем же. Вияс! Тебе школа, больница, амбулатория. Все записывать. Смулка, поставишь машину и раздашь инструменты.
– Какие инструменты? – спросил Хенрик.
– Открывать двери. Вы думаете, они все открыты?
Смулка вышел, проклиная свою судьбу. Женщины решили пойти с мужчинами. Чернявая толстуха – с Рудловский. («Очень приятно», – сказал он и снял очки, чтобы она могла лучше рассмотреть его чарующие глаза); седая пани Барбара – с Чесеком; флегматичная рыжая – с гладко прилизанным Виясом.
– А я? – спросила блондинка, и ее ноздри расширились. Шеф объявил:
– Вы останетесь здесь со мною!
Анна стояла посреди холла. Она никому ничего не сказала, и никто ничего не сказал ей. Хенрик некоторое время колебался, потом подошел.
– Вы ждете Смулку? – спросил он.
– Нет, почему?
– Лучше одной не ходить. Я буду искать себе брюки. Если хотите…
– Я пойду с вами.
Она подошла к шефу и стала что-то ему объяснять. Мелецкий слушал ее, мрачный и раздраженный. Вошел Смулка, он нес мешок с инструментами. Хенрику достались отмычка, связка ключей, топор и пила.
– Салют, – сказал он Смулке.
– Один потопал? – спросил тот.
– Нет, с пани Анной.
Смулка выругался. Анна улыбнулась и взяла Хенрика под руку. Когда они вышли, Хенрик спросил:
– Что вы сказали доктору?
– Чтобы полил цветы.
– Пальму в горшке?
– Все. Я сказала, что приду и проверю.
– А вам известно, что здесь приказывает Мелецкий?
– Но не мне. Я свободная.
Вошли в скверик. Анна не отпускала его руку. «Мы похожи на влюбленных, – он вспомнил красный вагон, девушку с распущенными волосами. Ее взгляд. – Какое, наверно, счастье держать такую девушку в объятиях и смотреть в ее улыбающиеся глаза. Чушь. Я умер бы от тоски. Руки бы затекли, а она окосела. Чушь. И, несмотря на это, она все время у меня перед глазами – волосы и глаза, губы».
– Кто этот военный? – услышал Хенрик. Он почувствовал, что пальцы женщины сжали его руку, и это было приятно. Не успел он ответить, как она крикнула:
– Великий Фриц! Мне хочется его взорвать!
Дошли до перекрестка. Послышались голоса Рудловского и чернявой:
– Ay, ау! Пан Коних! Пани Анна!
– Здесь был магазин готовой одежды, – сказал Хенрик, показывая на дом с тяжелой солидной дверью. – Вероятно, второй этаж принадлежал его владельцу.
Дверь подалась. Внутри было душно – пыль и плесень. На лестнице лежало несколько оброненных пакетов. Паника, должно быть, была изрядная.
– Вы помните восьмое сентября в Варшаве? – спросил Хенрик.
– Я как раз об этом подумала…
– Здесь, в Грауштадте, тоже, наверное, все происходило ночью. Жители не ложились спать, не зажигали света, были слышны далекие раскаты орудий. Радиостанции передавали патриотические песни, в тусклом свете приемника люди двигались, как печальные духи. У диктора был трагический голос. Выступил Геббельс: «братья немцы», теперь все стали братья, братья немцы, уходите из городов, оставьте врагу пустыню, устроим второй Сталинград. Несколько десятков бульдогов из СД выгоняли людей на улицу, до последней минуты выполняя свою работу. «Лёс! Лёс!»[1] Люди бросали свои квартиры, мебель, вещи, итог работы поколений, портреты близких, ночь ревела моторами, на улице громыхали сапогами те, из СД, бежим, пусть пройдет первая неприятельская волна, потом фюрер достанет из-за пазухи победоносное чудо-оружие, он столько раз был со щитом, а здесь так оплошал, нет, это невозможно, он что-то готовит, об этом все время говорит Геббельс, он сделает новый Сталинград, наш Сталинград.
– Подержите, пожалуйста, – сказал Хенрик, вручая Анне инструменты. И стал орудовать сверлом. На двери была табличка: «Хельмут Штайнхаген». Он всунул в просверленное отверстие загнутую проволоку и открыл дверь изнутри. Они очутились в любовно обставленной квартире не сноба или художника, но человека, который любил роскошь и удобства. Особенно выделялась спальная со светлой мебелью и пуховыми перинами, она свидетельствовала о том, что Штайнхаген жил удобно и приятно. Анна погладила шелк одеяла, потом легла на него и спрятала голову в подушку.
– Я сплю. Меня ничего не касается, – сказала она, мурлыча от наслаждения.
Минуту Хенрик рассматривал профиль, резко выделяющийся на фоне подушки, – опущенные крылышки век, нос, рот, потом скользнул взглядом по изгибу бедра. Черт возьми! Отвернулся, Попробовал открыть шкаф. Шкаф не поддавался. Потянул сильнее и вырвал дверцы.
– Посмотрите, пожалуйста. Может быть, и для вас что-нибудь найдется.
– Я сплю, – услышал он.
– Давайте за работу!
В ответ донеслось счастливое бормотание. Изгиб бедра. Хенрик подошел к Анне и силой стащил с кровати. Она буквально упала в объятия, ее волосы скользнули по его лицу, потом он шеей почувствовал их нежное касание.
– Кокетка, – буркнул он. Она сразу же выпрямилась.
– Что?
– То, что слышали!
– Спасибо, – сказала она. – Прекрасный комплимент, – и засунула голову в шкаф. – Одни тряпки, – донеслось оттуда. – Баба, лишенная вкуса. Трусы с кружевами, какие носили до первой мировой войны. В талии она, должно быть, в три раза толще меня.
Хенрик сидел на кровати и рассматривал семейный альбом.
– Вы можете на нее полюбоваться.
– На кого?
– На безвкусную бабу, – и показал фотографию толстой, улыбающейся блондинки.
– Вид у нее неинтеллигентный.
– Самодовольная, – согласился Хенрик. – А это ее дочки, наверное, на пикнике. За год до этого, август. Как раз тогда, когда нас добивали в Варшаве. А это сентябрь тридцать девятого. Весело, вы не считаете? Этот пикник состоялся как раз, когда бомбили Лондон. А этот, когда шли на Москву. А этот, когда уничтожали евреев.
– А фрау Штайнхаген об этом знала?
– О Лондоне знала.
– А о гетто?
– Какое мне дело, – сказал Хенрик. – Должна была знать. Анна молча рассматривала альбом.
– Эта крошка, – заговорила она, – наверно, ее дочка в младенчестве.
– Нет, пани Анна, это сама мать. Так фотографировали задолго до первой мировой войны.
– Не правда ли, трогательно? – спросила она вдруг. Он взял у нее альбом.
– Не более, чем любое умирание. – Он перехватил ее вопросительный взгляд. – Умирание мгновений, хотел я сказать. И еще позволю себе заметить, что размеры дочки и ваши более или менее совпадают.
– Правда, – согласилась она.
– Надо поискать в следующей комнате, – посоветовал Хенрик.
Анна оставила его одного в спальне. Он опять стал рассматривать фотографии. «Штайнхаген был низеньким и толстым. Здесь я штаны не найду. Конечно, это волнует, но хочется наплевать на человеческие чувства, пусть гибнут, черт бы их подрал, пусть воют от отчаяния, пусть тоже знают, что значит потерять все. Им не хватило воображения, когда они это начинали, да, видимо, у них никогда его и не было. Пока сами же не окажутся в подобном положении, не смогут понять боли и зла, которое причинили. А все-таки сжимается горло, когда видишь руины. Из-за этой старомодной солидарности. Или, может быть, наоборот, избытка воображения, постоянного замыкания на себя, отождествления себя с преследуемым. – Хенрик отложил альбом. Потом вытащил из тумбочки ящик с блестящими золотыми дисками. – Эврика, нашел! Дурачок, не радуйся, это только ордена. Целая коллекция! Боже, сколько здесь этого добра! Хельмут Штайнхаген, ты – загадка. Ты забыл эти ордена или вдруг понял, что они не нужны. Может быть, всю жизнь их добивались – он, его отец и дед. Здесь были ордена 1870 года и двух последних войн. Умирание мгновений, да, да, мало что делает такой наглядной быстротечность славы, как эти жестянки, символы былого величия, обесценивающиеся после каждого поворота истории. Свидетельства никому не нужных поступков, восторженности, выжатой при помощи пропаганды, гибели в припадке кретинского порыва во имя толстяка императора, о котором уже следующее поколение знает, что он был дурак, трус и лицемер. Штайнхаген забыл эти ордена или наконец понял? Хотелось бы знать, они поняли? Они когда-нибудь поумнеют?» Среди орденов попадались патроны для пистолета. «Подходят к моему „вальтеру“, – подумал Хенрик, но не взял их.