Четвертый разворот - Петр Кириченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь мне кажется, я напрасно старался доказать ей очевидное, надо было просто замолчать: иногда это лучше всяких слов. Но я разошелся и в конце концов заставил ее согласиться, что расписаться надо. Когда она перестала плакать, я сказал, что ей было бы лучше переехать жить ко мне. И тут она так на меня взглянула, словно бы я ляпнул какую-то глупость, улыбнулась загадочно, но промолчала. Я спросил, чему она так улыбается. Она не ответила, но заявила, что никуда не поедет. Мне подумалось, ей важно мнение других людей; я стал доказывать, что оно ничего не значит, потому что другие люди не могут разобраться и в своих проблемах. Она слушала, глядя на меня, как казалось, с сожалением, и после спокойно объяснила, что другие люди ее мало интересуют, не поедет она только потому, что за все время я ни разу не сказал о том, что ее люблю. А ведь так оно и есть, и, не подумав, я брякнул, что не хотел ее обманывать. А когда спохватился, было уже поздно. Я попытался, правда, исправить положение, заговорив о том, что впереди у нас вся жизнь и я непременно скажу то, что не успел, но Татьяна не хотела слушать, отвернулась от меня и смотрела в окно. Я замолчал, а потом встал и ушел домой. Ушел-то я тоже напрасно, надо было договорить до конца. В душе остались сожаление и злость — ну почему мы так тяжело решаем простые вопросы?..
Летевший далеко слева самолет оторвал меня от воспоминаний. Я поговорил с диспетчером, доложил о встречном и попросил «конец связи». Он не возражал, хотя до выхода из его зоны оставалось километров пятнадцать, и пожелал счастливого пути.
— Спасибо! — ответил я и, перейдя на другую частоту, сказал по внутренней связи: — Приятно иметь дело с вежливыми людьми.
— Это он после того, как плюхнулся в капустные грядки, — откликнулся Саныч. — А до того был другим...
Я не знал, что там произошло, и попросил Саныча прояснить этот капустный вопрос.
— А ничего интересного, — ответил он. — Попали в ливень, упустили скорость и сели до полосы в поле. Как раз в капусту. Экипаж разогнали. Вот он и переучился на диспетчера...
— Все просто, — подал голос Рогачев, — один зевок и сотни неприятностей.
— Это точно! — весело согласился Саныч.
И разговор прекратился.
Когда Саныч говорит «Это точно!», мне всегда кажется, он хочет сказать что-то другое. Голос у него такой, или же причина в том, что многое он говорит с юмором. Как бы то ни было, думается, он один из немногих, на кого можно положиться, и не только в летном деле.
Рогачев поинтересовался скоростью, я ответил и попросил довернуть два градуса вправо, а затем снова вспоминал. Однажды весной мы с Татьяной сидели на скамейке в небольшом скверике и говорили о Лике. Отчего — о ней? Кажется, я сказал, что вид у Лики всегда очень скучный, и, глядя на нее, думаешь, что она прожила свою жизнь за каких-то двадцать лет, а теперь не знает, что делать дальше. Татьяна возразила — Лика девушка интересная, но это не каждый замечает, ей не везет в жизни, а это тоже надо учитывать. Спорить не хотелось, и я согласился: мало ли кому не повезло в жизни.
— Правда, среди ваших девушек таких оказывается многовато, — добавил я. — Да и не только среди них. Многие теперь ухитряются прожить до двадцати и после только скучают.
— К Лике это не относится, — сказала Татьяна убежденно. — Ее никто не любит, это так. И она никого не любила. Представляешь? Никогда и никого. А в остальном...
Я перебил ее, заметив, что остального в этом случае как бы и не существует, но Татьяна не обратила на мои слова никакого внимания; продолжала говорить, что не любить — это трагедия и никто не может понять этого до конца. И повторила, что Лика ни в чем не виновата. Трудно было не согласиться, и я кивнул, подумав, что Татьяна обладает редким даром видеть людей лучшими, чем они есть на самом деле. Я продолжал считать эту самую Лику скучной, но ради шутки сказал, дескать, взять бы Лике да закрутить любовь с каким-нибудь пилотом. Татьяна хмыкнула, как бы говоря, что для Лики это совершенно немыслимо, и вдруг спросила:
— А если бы ты был моим братом, ты бы женился на ней?
Я настолько оторопел от такого поворота, что даже не сразу нашелся, молчал, а Татьяна, ожидая, пристально смотрела на меня. Конечно, я ответил, что не женился бы...
— Ты совершенно не понимаешь женщин, — заключила она и, обнимая меня, повторила: — Совершенно не понимаешь.
Что ж, она была права: я и сам так думаю, но мне хотелось бы взглянуть на того, кто понимает. Когда-то было сказано, что женщина создана для любви, а не для понимания, — не знаю, но, кажется, это явное упрощение, из-за которого мы многое теряем. Как часто мы ищем далеко, а не видим того, что находится рядом. Мне снова вспомнился вопрос Татьяны и я улыбнулся: надо же такое придумать.
Пошел второй час полета, а под нами стелилась все та же ровная облачность, и если бы я не знал, что мы прошли Москву, могло почудиться, что зависли на одном месте. Теперь мы летели на юг, и солнце слепило глаза. Светофильтры мало помогали, и мне пришлось пристроить газету. На то место, где остекление зеркально отсвечивало, я бросил карту, которая все равно была без надобности, и ее потряхивало вентиляцией. Далеко впереди просматривалась высокая кучевая облачность: синоптики предупреждали о грозовых фронтах за Харьковом. Но пока все было чисто, привычно и спокойно. Диспетчер вызвал нас и спросил время пролета Орла. Я ответил, не понимая, зачем ему это: по нашей трассе летят только в одну сторону, так что встречных быть не может. Впрочем, на всякий случай я запомнил и это, как запомнил и тонкую облачность, и кучевку. Особенность полета и заключается в запоминании всего, что встречается, не зная, пригодится оно или нет. Наверное, поэтому и наступает какая-то опустошенность после рейса, когда — и не хотел бы — вспоминаются то курсы, то обрывки разговоров, то встречные самолеты.
Тимофей Иванович выходил в салон, оглядел там все хозяйским взглядом и, возвратившись, снова оседлал свое кресло. Осмотрев приборы и убедившись, что стрелки остались на месте, не разбежались, пока его не было, он довольно покачал головой, как бы благодаря их за отменное поведение, и усмехнулся. Возможно, ему пришло в голову, что нет ничего лучше, чем лететь под солнцем в этом спокойствии, слушая мерный гул двигателей, попискивание гироскопов и шум вентиляции?.. Если это так, то наши мысли совпали: глядя на облачность, я думал о том, что только молодой, совсем уж зеленый летчик старается найти в авиации приключения, остальные, побывав в передрягах, расстаются с иллюзиями и ценят совсем иное. Что может быть лучше спокойного полета, когда не приходится ни шарахаться от грозы, выискивая чистые места, ни лихорадочно соображать, где бы приткнуться к земле, когда все порты, словно по заказу, начинает затягивать туманом. Бывает, правда, что приключения сами находят нас, но это, как говорит Саныч, совсем другой коленкор. Нечто подобное происходит не только в авиации: многие люди ищут приключений, кидаясь в них, как в омут, разочаровываются, выискивают другие, будто бы хотят убежать от себя, пока не поймут, что самое сложное вовсе не приключения, а обыденная жизнь, похожая вот на этот спокойный полет; становится ясно, что понять такую жизнь, полюбить ее — не это ли самое сложное. Но нам ведь некогда было учиться обычной жизни, поэтому нам и кажется скучным время, скучными и мы сами, и часто нас кидает из стороны в сторону, как самолет в грозовом облаке...
Взглянув в локатор, я увидел, что надо бы довернуть самолет на пару градусов, и сказал об этом.
— Понял! Два! — откликнулся Рогачев и подвернул ровно на два градуса.
К этому человеку, когда он садится в командирское кресло, придраться нельзя ни в чем. Даже Саныч, живущий в небе почти тридцать лет, изведавший и светлые и темные его края, может позволить себе какую-нибудь небрежность: сейчас довернул бы не на два, а на пять градусов. Он пилот старой школы, и его жизненные и авиационные курсы могут быть кратными только «пяти». Никакой такой точности до двух градусов он не понимает и никогда не поймет, хотя он прекрасный человек. Обидно только, что о прекрасном человеке можно сказать меньше, чем о плохом: прекрасный он и есть прекрасный: что здесь добавишь?.. Разве только то, что у Саныча простое лицо и добрая улыбка и что в авиацию он попал случайно?.. Да ведь мы все куда-то попадаем случайно, хотя и тешим себя тем, что выбирали что-то, куда-то уезжали... Иногда я думаю, что именно Саныч, как никто из нас, понял обыденную жизнь и не знает скуки, да ведь все это одни догадки.
— А теперь я выйду, — сказал я и, не дожидаясь ответа Рогачева, стал выбираться из кабины.
Тимофей Иванович, как разумный цербер, взглянул на командира, безмолвно спрашивая, выпускать меня или нет, и тут же встал, освобождая дорогу. Проход такой узкий и низкий, что приходится едва ли не выползать на руках.
— До поворотного сто десять километров, — сказал я, выбравшись и став между пилотами. — Курс нормально.