Четвертый разворот - Петр Кириченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отряде почти в один голос говорят о его скупости, о странностях, об упорстве, с которым он чего-нибудь добивается, о том, что с ним мало кто хочет работать. Все это так, но как только мы чего-то не понимаем, так сразу же приклеиваем ярлык, избавляясь от необходимости думать. Рассказывают, как он выступил на совете командиров. Там решался вопрос — достоин ли пилот Семенов награждения: чистая формальность, если учесть, что Семенов женат на дочери одного нашего инспектора.
Но тут встал Рогачев и сказал, что не понимает, отчего это награждают Семенова, а не его, и добавил, что готов доказать любому правомерность своих слов И перечислил, когда Семенов выкатывался с полосы, когда не вышел на работу после отпуска, когда не сдал экзамен по приборам. Рогачев оперировал фактами, и в зале многим стало не по себе, поскольку на совете командиров ничего подобного не было и быть не должно. Первым пришел в себя Петушок и на правах командира отряда напомнил Рогачеву о скромности, сказал о безопасности полетов и заговорил о Семенове. Вывод его был неожиданным: и побитые фонари на полосе, и выкатывание с бетона как раз и подтверждают высокое мастерство пилота Семенова. Все облегченно вздохнули, зашевелились, а кто-то бросил в упрек Рогачеву: «Вот именно!» Петушок взглянул на Рогачева и, наверное, подумал, что появился еще один правдоискатель. Напрасно, Рогачев просто дал понять, что не следует обходить и его, хотя он женат и не на дочери инспектора. О справедливости, бывает, говорят многие, и часто только потому, что им чего-то не дали; стоит исправить такой просчет, как они затягивают совсем другую песню. Но все же после этого случая можно было услышать, что Рогачев человек справедливый.
Мало кто знает о его цепкой памяти: однажды он рассказал мне состав черного лака, когда мы, поджидая служебный автобус, стояли у свежевыкрашенной стены. Возможно, он мысленно перелистывал страницы «Науки и жизни» или же каких-то иных журналов? Даже если это так, то памяти его только позавидуешь. Он помнит решительно все: случайную фразу, сказанную давно на разборе, номер дома сапожной мастерской, в которой побывал однажды. Помнит телефон роддома, в котором его жена Глаша лежала семь лет назад. Я не поверил, заглянул в справочник — точно. Спросил, зачем он держит в голове то, что наверняка никогда в жизни не пригодится.
«Пригодится!» — возразил он и пояснил, что запоминается это помимо его воли, и по тону было заметно, что он очень гордится собой.
Поневоле задумаешься.
Мы взлетели, пробили легкие облака и, продолжая набирать высоту, пошли на восток. На высоте июньское солнце становится нестерпимым, и в пилотской это сразу чувствуется. Остекление преломляет лучи и кидает на приборы щедрые блики.
— Пекло, а не работа, — недовольно проворчал Саныч, которому достается больше всех. — Загораешь правой щекой, скоро кожа слезет.
Рогачев повернул к нему голову, но ничего не сказал, и в кабине снова стало тихо. Какое-то время, пока мы не оторвались от облачности, по ней, подобно самолету сопровождения, скользила наша тень — четкий силуэт, обведенный радужным крутом. Довольно красиво и говорит, что облачность тонкая. Она — ровная и немного синяя — уходит далеко и кажется бесконечной.
Саныч снова что-то сказал, но я не расслышал. Впрочем, если бы что-то серьезное, он нажал бы кнопку внутренней связи. Но все же — что?.. В такие минуты меня спасает Тимофей Иванович, который сидит на своем кресле между пилотами; как зоркий страж, он неотрывно смотрит на приборы, усы, как пики, целятся в пилотов, но стоит только кому заговорить, как он сразу же поворачивается на голос, лицо его оживает, губы, брови, щеки двигаются. Сейчас он смотрит вправо, и на лице его смешанное чувство озабоченности и лукавства; возможно, такой бывает мимика человека, который закрывается от солнца газетой. Тимофей Иванович прищурил один глаз, скривил губы, и мне ясно, что Саныч никак не может продернуть газету за крепление форточки Но вдруг он улыбнулся: Саныч закончил это хлопотное дело.
— Теперь другой коленкор! — слышу его радостный голос, и в который раз мне приходит в голову, что без Тимофея Ивановича я не знал бы, чем заняты пилоты, а главное, жизнь нашего экипажа казалась бы мне совсем иной.
Можно сказать, я и не догадывался об этой жизни, поскольку из моей кабины видны только ноги пилотов — правая командира и левая Саныча, лицо бортмеханика и кусок двери. Вот и все, но это не так мало, как может показаться. Не говоря о лице Тимофея Ивановича, на котором своеобразно отпечатывается любое, самое мелкое событие, многое можно понять хотя бы по тому же пристукиванью ногой по педали. Рогачев стукнул дважды, и мне ясно, что сейчас он предложит мне взять управление.
— Ну что, навигатор, отдаем? — говорит он, и голова бортмеханика мгновенно поворачивается на голос.
— Подождем малость, — ответил я, и лицо Тимофея Ивановича, скопировав командира, выразило легкое удивление: Рогачеву не ясно, зачем медлить.
Он и спросил об этом, а бортмеханик уставился на меня, интересуясь: «В чем загвоздка, милейший?!»
— Выйти надо, — пояснил я. — Но не сейчас, а когда пройдем Москву, там будет поспокойнее.
— Идея хорошая, — вмешался Саныч, которому, видать, надоело сидеть молчком; он часто произносит эту поговорку: «Идея хорошая, но грех неотмоленный».
— Добро, — сказал Рогачев лениво, а Тимофей Иванович кивнул, давая понять, что и он не против.
Вот тут Рогачев и постучал ногой по педали, мелко, часто — догадался, зачем это я собираюсь покинуть пилотскую.
Впрочем, секунду назад я не думал об этом — выходить, не выходить, не представляя, как там Татьяна, бегает ли по салону или же, устроившись на контейнерах, разговаривает с Ликой. Возможно, она что-то поняла и сняла часы. Хорошо бы, но вряд ли... Я не настолько суеверный и не думаю, что, пока она носит на руке командирские «ходики», произойдет что-то страшное. Но все же лучше бы сняла: когда имеешь дело с такими, как Рогачев, предполагаешь худшее.
Мы набрали десять тысяч, я доложил об этом диспетчеру. Он ответил, добавив, что нам будет встречный, и просил подсказать выход из зоны. Я обошелся одним словом: «Понял!» — не хотелось разговаривать. Придет время, и Рогачев наверняка припомнит мне это нарушение: я ведь должен повторять любое указание полностью. Думать об этом не хотелось. Я закурил, взглянул на экран локатора — летели мы строго по линии, — а затем стал смотреть на далекую облачность внизу, на безбрежную синь неба. Двигатели равномерно гудели, и это успокаивало.
Месяц назад Татьяна сказала, что давно беременна. Это оказалось неожиданностью для меня, и, вспомнив, как она всегда осторожничала, я уточнил:
— Ты уверена?
— Боишься? — спросила она, не отвечая. — Думаешь о лишних хлопотах?
— Нет, — ответил я, не понимая, отчего она так нервничает. — Ничего я не боюсь, даже рад. И знаешь, нам надо расписаться.
— Неужели? — сделала она удивленные глаза. — Даже расписаться! Ты хотел сказать, — продолжала она, не давая мне возможности говорить, — что предлагаешь руку и сердце, будешь любить и...
Она неожиданно закрыла лицо ладонями, расплакалась. Возможно, я предложил проще, чем ей хотелось, но ведь действие важнее слов, да и разговор начался о другом. К тому же мы встречаемся больше года и, казалось бы, все должно быть ясно и так. Не знаю, может быть, причина в другом, но Татьяна стала выговаривать мне, что я ее не люблю и согласен жениться только из жалости. Я ответил, что любовь и жалость слишком близко и что не считаю жалость плохим чувством. Она ничего не ответила, заговорила о том, что я хочу быть во всем порядочным, и так в этом желании стремлюсь, что оно приносит обратный результат. О результате, правда, она сказала в будущем времени. Я не очень-то ее слушал, думая о том, что никогда не знаешь, как подойти к женщине. Чем она жива и что ей нравится?.. Раньше я был уверен, что женщина отвечает взаимностью, то есть платит тем же, что и получает. После пришлось срочно поумнеть, и стало понятно: чем чувствительнее оттолкнешь женщину, тем сильнее она будет к тебе стремиться. Поначалу это открытие показалось мне жестоким, но, оглянувшись вокруг, я убедился, что оно справедливо. Как верно и то, что можно оттолкнуть женщину настолько, что она при всем желании не найдет обратной дороги.
Надо заметить, сказав о жалости, Татьяна попала в самую точку, хотя я никогда и словом не обмолвился об этом. Но на подобное у женщин есть особое чутье: обмануть ее можно только тогда, когда она сама этого захочет. Во всех других случаях это будет всего лишь жалкая попытка: женщина может чего-то не знать, не понимать, но сделает правильный вывод — чутье ее не подведет... Мне действительно не понять, люблю я Татьяну или только жалею? А может быть, просто привык к ней?.. Не зря говорят, что привычка сильнее любви. Впрочем, все это обрывки мыслей, я никогда не пытался разобраться в этом до тонкостей. Вот что жалею — согласен: есть в ней что-то такое, от чего у меня иногда щемит в груди, и кажется, я подхожу к пониманию чего-то важного, без чего нельзя жить.