Три жизни. Роман-хроника - Леонид Билунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы были знакомы уже больше двух месяцев, когда Володю посадили в БУР в одну камеру с Николаем Соломиным. Туповатый, но хитрый Соломин крупно проигрался в карты, проигрыш отдать был неспособен и понимал, чем это грозит. Он не вышел на работу, ударил надзирателя, всячески стараясь попасть в БУР: для него это был единственный выход. А потом, надеялся Соломин, его переведут в другой лагерь или в «крытую» тюрьму.
Накануне Соломина вызвал опер и долго беседовал. В лагере все становится со временем известно.
— Мы посадим тебе в камеру покутника, — сказал ему опер. И пообещал: — Если ты его маленько покалечишь (опер усмехнулся), у нас появится предлог перевести тебя отсюда в крытку.
Я передал Соломину предупреждение: не трогать Прохоровича, но он не принял его всерьез, считая себя неуязвимым под защитой опера.
Каждый день нашу камеру водили на работу вязать сетки-авоськи. Я перестал отказываться от работы, потому что по дороге мы проходили мимо камеры, где сидели Соломин и Прохорович, и мне каждый раз удавалось заглянуть в глазок. Я понимал, что Володю постараются сломать, но даже не мог предположить того, что случилось.
Как-то вечером мы возвращались из рабочей камеры. Я заглянул в глазок к Володе и увидел, что он сидит на нарах, прижав ладонь к левой стороне лица, а у него из-под пальцев течет мутная густая жидкость, что еще недавно была самым драгоценным даром — человеческим глазом. Соломин держал в руке алюминиевую ложку с окровавленным черенком.
— Соломин выколол Володе глаз! — крикнул я.
Нас было семеро в сопровождении двух конвоиров — надзирателя огромного роста по прозвищу Полтора Ивана, который спас меня в бане, и другого, рыжего Левитина. Мы в минуту разоружили конвойных. Мне показалось, что надзиратели даже не оказали сопротивления и позволили нам спокойно связать себя и отобрать ключи. Более того, я видел, что Полтора Ивана мог бы дотянуться до сирены, но не сделал этого.
Открыв дверь, мы ворвались в камеру. Едва завидев нас в проеме двери, Володя понял, что произойдет. Схватив оцепеневшего от страха Соломина за плечи, он толкнул его так, чтобы тот упал за нары, перекрывающие узкую камеру почти поперек, и заслонил нары своим телом.
Выставив вперед обе руки, так что открылась страшная, вспухшая и окровавленная левая глазница, он закричал:
— Бог ему судья! Не троньте его, люди добрые! Бог один ему судья!
Так кричал этот покутник, заслоняя своим телом от нас, его защитников, человека, который только что лишил его глаза и едва не убил.
Но ничто не могло остановить нас в тот момент. И ничто не могло спасти Соломина. Нас было семеро — семеро охваченных справедливым гневом заключенных, на глазах у которых было совершено жестокое, бессмысленное преступление против самого безобидного, никому не желавшего зла Божьего человека. Мы решительно отстранили Володю, с огромным трудом выволокли из-за деревянных нар упирающегося ногами, цепляющегося за доски, в кровь раздирающего о них пальцы, полуживого от страха Соломина и долго били его ногами. Семь пар тяжелых зэковских ботинок раздробили ему грудную клетку и превратили голову в кровавое месиво.
Дождавшись этого момента, связанная нами охрана добралась до сирены тревоги, набежали надзиратели, нас всех заковали в наручники и бросили в карцер. Впрочем, мы и не пытались сопротивляться. Последнее, что я увидел, когда нас тащили за ноги из камеры, был Володя Прохорович, бросившийся к Соломину. Я видел, как он приподнял его голову, пытаясь стереть руками кровь, и из его единственного целого глаза текли крупные слезы.
Никого из нас не судили по этому делу. Да и самого дела просто не было. Соломина списали как умершего от цирроза печени, как это делали уже не раз — поди проверь! Если бы началось следствие, многого было бы невозможно объяснить. Возникла бы масса неразрешимых вопросов. Кто позволил посадить беззащитного слабого Прохоровича в карцер наедине со здоровым уголовником, только что проигравшим в карты бешеную сумму? Внутренний распорядок это воспрещает. Как и почему у Соломина оказалась вечером алюминиевая ложка? В БУРе вообще разрешались только деревянные. Черенок у ложки был заточен, а значит, он давно готовил из нее оружие. Кому понадобилось вооружить опасного заключенного? В случае возбуждения уголовного дела возникла бы уверенность в том, что Соломин действовал при поддержке администрации.
В общем, Соломина списали и похоронили на лагерном кладбище. Но и Володя прожил недолго. Как-то вечером его нашли на пилораме с отпиленной головой. Его единственный оставшийся глаз смотрел на убийцу прямо и без всякого страха. Как Володя оказался в рабочей зоне, где делали мебель, установить не удалось. На работу он не ходил. Видимо, кто-то его туда заманил, а дальше справиться с ним было не сложно: от постоянного недоедания Володя был истощен и слаб, как ребенок. Впрочем, он наверняка даже не сопротивлялся: это было против его правил. Кто-то свел счеты с этим безобидным человеком. Кому он мог перейти дорогу? В одном я был практически уверен: это не мог быть ни один из заключенных, которому посчастливилось быть с ним знакомым. Никто из нас не забудет его до конца жизни.
В нашем лагере был и второй покутник, который освобождался через два месяца. Вскоре после страшной смерти Володи Прохоровича за ним пришли надзиратели и объявили, что он свободен. Он тоже не встал им навстречу, а только перекрестил вошедших и выйти из камеры отказался, хотя уже полностью отсидел свой пятилетний срок.
— Я не приходил сюда своими ногами и сам по своей воле отсюда не выйду, — повторил он фразу, которую я уже слышал от Володи.
Надзиратели подняли его за руки и за ноги, вынесли его, весившего не более пятидесяти килограммов, за ворота и посадили у кирпичной тюремной стены. Возле ворот тюрьмы собралась огромная толпа, человек триста. Это были не покутники, а люди, почитавшие покутников за святых и пришедшие сюда с любовью и верой. Они бережно посадили покутника в автомобиль и увезли в Ивано-Франковск.
Такая толпа верующих не могла оставить равнодушными даже тюремных охранников, которые долго смотрели ей вслед.
Я не знаю дальнейшей судьбы этого человека. Знаю только одно: пока существовал коммунистический строй, он был обречен на постоянные мученья.
Пусть кто-нибудь разыщет имена этих мучеников.
МОЯ ЗЕМЛЯ
Когда я жил еще с матерью, на окраинной, почти деревенской улице города, уходившей в поле, я любил лежать летом на земле в нашем саду. Если ходишь по тропинке, то кажется, что на земле и в траве ничего не происходит. Но стоит прилечь и приподняться на локтях, сразу становится видно, какая там идет мелкая, почти незаметная, но веселая и быстрая жизнь.
Сама земля под зеленой травой была у нас густая и черная. Такой черной земли, как мне кажется, я никогда потом не видел. На тропинке почва была умята и притоптана, хотя ходили по ней редко и мало, но стоило сойти с тропинки в сторону, и под невысокой травой открывалась жирная черно-коричневая земляная основа, вся в каких-то внутренних ходах — то крупных, как гвоздь, то мельчайших, как булавочный укол. Из этих ходов наружу выползала разная живность: то червяк, если накануне шел дождик, то почти прозрачная еле заметная букашка, а то вдруг целый ком земли начинал шевелиться, и из-под него вылезал большой бронзовый жук. Резиновые трубочки червей меня нисколько не пугали, я часто помогал им выпутаться из подземелья и увидеть дневной свет. Жуки могли бы летать, но чаще ползали в траве, иногда взбирались по длинному стеблю на такую высоту, что он прогибался под ним до самой земли. А то вдруг лезет из самого узкого хода что-то вроде живой нитки и, с трудом выпроставшись из земли, неожиданно раскрывает незаметные до этого прозрачные крылья и уносится ввысь.
Я брал небольшой ком земли и растирал между пальцами, оттуда иногда вываливалась маленькая белая личинка или две-три песчинки, а все остальное растиралось легко и словно с удовольствием, оставляя у меня в ладони мягкую плотную массу. Когда я вспоминаю сейчас ее запах, мне представляется, что так пахнет дом, где тебя любят, и никто не причинит тебе никакого зла. Этот запах минералов, растений, цветов и бабочек не сумели выгнать из моих воспоминаний никакие самые страшные события моей жизни.
Я подолгу смотрел на паука, который медленно работал, оплетая тонкой прочной ниткой два расходящихся в стороны стебля, между которыми, в конце концов, образовалась блестящая на солнце белоснежная сетка. Я видел муравья, который тащил на себе огромного мертвого зеленого жука. Возле тропинки росли лопухи и подорожник, и когда я однажды ударился ногой о камень, мама приложила подорожник к больному месту и боль сразу прошла, а синяк не появился. Росли желтые восковые цветочки, и если их сорвать, из стебля сочилось белое горькое молоко. Бабушка сердилась и вырывала у меня из рук этих цветы, потому что это была куриная слепота — стоит их наесться, и по вечерам ты не будешь ничего видеть, как курица. Но белое молоко оказывалось полезным: этим молоком мазали у нас, детей, бородавки, и те исчезали. На моей земле все имело свой смысл и свою пользу. В траве росли мелкие белые цветы ромашки, которые бабушка заваривала как чай. Из крапивы, оказывается, в войну варили щи не хуже, чем из щавеля. Только цветы одуванчика не годились ни на что, кроме красоты. Я любил глядеть, как они распускаются, а потом отцветают, осыпают лепестки и через месяц седеют, как старушки. После сильного ветра одуванчики исчезали, как будто переселялись на другую поляну.