Три жизни. Роман-хроника - Леонид Билунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было особенно страшно, когда дежурил ключник Сюсю. Этот беззубый, сюсюкающий как ребенок старый мент считал, что нас наказывают недостаточно строго. Сюсю был счастлив, когда мы страдали. Он надевал длинный тулуп, валенки, ушанку, рукавицы и специально открывал огромные окна по обоим концам коридора. Через окна в коридор вползал мороз. Под дверью камеры щель, дверь прилегает к бетону не плотно, и скоро опять в камере становится хуже чем под открытым небом: там хотя бы нет вокруг тебя этого мерзлого, до костей прожигающего бетона. Как ни странно это может показаться, мы в изоляторах в такие дни завидовали смертникам, а некоторые, дошедшие до последней крайности, готовы были с ними поменяться местами. Смертникам холод не так страшен, они в теплой одежде, у смертников круглые сутки открыты нары, они могут лежать больше чем на метр выше бетонного пола. Их это не так бьет.
А в изоляторе — смерти подобно! Попробуй продержись сутки при температуре три-четыре градуса, когда Сюсю на посту! Посреди камеры торчит маленький, тоже бетонный столбик, на который опираются нары, когда их опустят. Столбик не такой холодный, как пол, и ухитряешься как-то продержаться на нем, поджав ноги, но недолго. У некоторых арестантов не хватает больше физических сил отжиматься или приседать, без конца двигаться по камере и ждать десяти часов, когда откроются нары, или полуночи, когда Сюсю сменится и придет другой, не такой жестокий мусор, который, наконец, закроет окна. Они ложатся на бетонный пол, хоть на полчаса. И такой арестант, считай, через полгода покойник — если не пневмония, то застуженный мочевой пузырь, отмороженные почки.
Я за дежурство Сюсю приседал до пяти тысяч раз, отжимался не меньше двух тысяч. К счастью, эту собаку не так часто ставили на наш пост. Мусора сами знали, что он проделывает и на что способен. Но в тот раз он вышел на дежурство четвертый день подряд.
Уже на второй день я услышал вопли из других хат и понял, что крепостные замерзают там на ледяном бетоне. На четвертые сутки у меня начались галлюцинации. Мне казалось, что я тепло одет. Мне было хорошо в валенках, в шерстяных носках и толстом свитере, которые бабушка связала и передала мне в тюрьму. Я чувствовал, как тепло разливается по всему телу. Но в минуты просветления я понимал, что лежу на бетонном полу и встать с него уже никогда не смогу. А это значит, что, выйдя из изолятора, я недолго протяну на белом свете или, в лучшем случае, останусь калекой.
Собрав остатки воли и последние силы, я снял с себя куртку и стал рвать ее на полосы. До пояса голый, дрожащими руками, почти теряя сознание, раздирал я полы, рукава и спину куртки, связывал и сплетал эти полосы одну с другой, а потом проделал то же со штанами. Моей робы хватило как раз на хорошую веревку, годную для того, чтобы покончить навсегда с этими мучениями. Подтянувшись на руках, я зацепил конец веревки за оконную решетку, крепко привязал его, на другом конце сделал надежную петлю и просунул голову…
Пришел я в себя от жуткого крика. Корпусняк[27] Слава орет благим матом на Сюсю:
— Что ты делаешь! Ты вообще мог его добить!
Я лежу голый, весь грязный на деревянном топчане в коридоре и чувствую, что изо рта течет кровь. Меня бьет озноб. Перед глазами появляется лепила, набрасывает на меня одеяло.
— Еще секунда, и вы бы его уже не вытащили, — говорит он корпусному. — А почему он весь в синяках? Почему кровь изо рта?
Сюсю говорит:
— Когда снимали, наверно, усибся.
— Ну-ну! — осклабился лепила. — Может быть! Будем считать, что ушибся.
Известно: ворон ворону глаз не выклюнет!
Я понял, что Сюсю успел меня вынуть из петли, пока не поздно. И висельника, потерявшего сознание, он бил нещадно, сломал ребро, выбил два зуба. Это животное вымещало на мне свою злобу: ведь если бы я не вернулся оттуда, он получил бы выговор за свой недосмотр. Кроме того, ему было неприятно снимать меня: мы все знаем, что случается с человеком, когда он переходит за черту, отделяющую жизнь от смерти.
Вот так в моей жизни произошло то, чего я боялся больше всего на свете. Но в то время слаба была моя вера, да простит меня Господь. Мучения мои были невыносимы, и был я тогда еще слишком молод.
С тех пор прошло не одно десятилетие. Я выходил на волю, снова садился, но этот случай не переставал лежать на моем сердце тяжелым камнем. Никому и никогда не рассказывал я о нем, даже самым близким, хотел промолчать и в этой книге, но чувствую, что не могу — на то она и исповедь моя.
На свободе люди продолжали жить, как и раньше. Мать вышла замуж, и, в очередной раз оказавшись (ненадолго!) дома, я познакомился с отчимом, с которым мы тут же подружились.
Я стал все больше задумываться о своей судьбе. Прокручивая историю моей жизни, я начал понимать, что в большинстве ситуаций никакая физическая сила и спортивная тренировка, никакая воля и мощная психика не могли сами по себе спасти меня не только от потери человеческого облика, но и просто от гибели.
С какого-то времени я стал чувствовать незримое, невероятное вмешательство каких-то сил в самых опасных ситуациях, из которых, казалось, не было выхода. Каждый такой случай можно было объяснить стечением обстоятельств, моей находчивостью или быстротой реакции, психологией людей или чем-то другим. Однако я понимал, что так не бывает, так не может быть всегда.
Что-то остановило руку, готовую сорвать с меня крест. Мои переломы, достаточные для того, чтобы другой человек отправился на тот свет, заживали и не слишком тревожили меня в дальнейшем. Я выходил невредимым из смертельно опасных ситуаций. И все это было связано с чем-то внутри меня. Я знал: стоит мне переступить какой-то предел, избрать другую линию поведения — может быть, даже более законопослушную — и эта поддержка исчезнет, охранные силы покинут меня.
Однажды в Львовской тюрьме я попал в карцер за отказ от работы. Вместе со мной на работу не вышли еще восемнадцать человек, и надзиратели считали, что причиной этому я. Я встал администрации поперек горла и ждал расплаты. Как-то днем два надзирателя ворвались в изолятор и, надев на меня наручники, повалили на пол и стали душить. Как бы ни был ты силен, двум здоровым мужикам ничего не стоит задушить тебя, а потом инсценировать самоубийство. «Боже, помоги мне, дай силы выжить!» — взмолился я. Это был на моей памяти первый случай, когда я напрямую обратился к Богу. До того бывали какие-то смутные, не выраженные словами надежды, ощущения посторонней поддержки, уверенность в том, что судьба не даст мне погибнуть. Сегодня мое положение казалось совершенно безнадежным. Я был один в каменном мешке, из которого ни до кого не докричишься, если б даже смог на минуту ослабить корявые нечеловеческие пальцы полного ненависти надзирателя, сдавившие мне горло. Я стал задыхаться, проваливаться в темноту, слабеть… В этот раз спасения ждать мне было действительно неоткуда.
Вдруг в начале коридора хлопнула тяжелая металлическая дверь карцерного блока, и голос замначальника тюрьмы громко позвал:
— Нечипоренко! Гудков! Вы где?
Надзиратели сразу бросили меня душить, путаясь в ключах, открыли наручники и, наскоро пригладив вихры, надвинув фуражки, торопливо выскочили из камеры.
Оказалось, что к нам пожаловала высокая комиссия прокурорского надзора. Ко мне это не имело никакого отношения, просто в том же коридоре содержались приговоренные к смертной казни, и комиссия выполняла обязательную формальность: последнее посещение смертников. А самое удивительное было то, что комиссию ждали назавтра. Вы понимаете? Такие комиссии могут опаздывать на сутки, на недели, на месяцы, но никогда не являются раньше срока.
Я даже не стал разбираться, что здесь правдоподобно, что нет. Я почувствовал сильный толчок сердца: Бог!
С тех пор оно всегда бьется с мыслью о Боге.
Однако еще долгие годы я не мог мое ощущение Бога выразить в словах, определить для себя моего собственного Бога. Я всегда много читал. Естественно, что в советской тюрьме богословских трудов не держат. Однако русская классика постоянно говорила о Боге. Но для наших великих писателей Бог сопровождал каждого человека с рожденья, не оставляя его ни дома, ни в обществе. Я же шел к моему Богу в одиночку.
Я думаю, главная мысль, к которой я пришел в те годы и которая помогла мне выжить, заключалась в том, что на земле добра и любви больше, чем зла. Читатель улыбнется, для него это, возможно, прописная истина, но пусть не забывает: я пришел к ней сам — и в такой обстановке, где о добре говорить не приходилось.
Мне было в то время двадцать три года.
СВЯЩЕННИК
Я запомнил эту камеру потому, что в ней делали ремонт. Нас, все три десятка заключенных, перевели на один день в другую камеру, а когда назавтра вернули, мы застали свежевыкрашенные стены и нары и новый бетонный пол, от которого веяло поистине могильной сыростью. Я уже знал по опыту, что сырой бетон — прямой путь к чахотке. Он высасывает из человека все соки. Достаточно проспать две-три ночи возле свежеуложенного бетона, и весь твой организм — легкие, почки и надпочечники — будет поражен смертельной болезнью. Сырой бетон всасывает в себя человека без остатка, и опытный арестант хорошо это знает. В тюрьме нельзя слишком открыто заботиться о других. Альтруизм там кажется подозрительным. И все же я советовал ближним соседям меньше спать и, по возможности, держаться на верхних нарах, подальше от бетонного покрытия.