Три жизни. Роман-хроника - Леонид Билунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В моей палате было десять человек. Однажды, вернувшись с прогулки, я заметил, что мой сосед Сергиенко лежит неподвижно под койкой. Я понял, что он умер. Во время суматохи перед обходом врачей никто не заметил, как он сумел забраться под койку, где заранее приготовил тонкую веревку, сплетенную из лоскутов от кальсон и рубахи, и ухитрился повеситься в узком пространстве между постелью и полом — представляю, какая для этого потребовалась решимость! Когда Сергиенко выносили из палаты, лицо умершего светилось радостью. Я снова видел страдальца, счастливого избавиться от мучений, сбежав туда, где его невозможно догнать. Он словно говорил нам всем:
— Я вернулся к себе. Мне повезло. Я свободен!
Да будут прокляты его мучители!
Выносившие труп санитары были в бешенстве: с них строго спросится за то, что не досмотрели. И конечно, это сразу отразилось на нас. Жестокость и грубость санитаров удвоились. Трижды в день нам разрешалось выйти в туалет. Я давно уже бросил курить, а курильщики имели право выкурить в туалете по одной самокрутке — папирос в больнице не было, давали только махорку. После смерти Сергиенко вместо трех самокруток в день оставили только одну. Для тех, кто курил, это стало дополнительной мукой. Один из санитаров, Николай Гаврилов из Донецка, огромный верзила, в промежутках между процедурами качавший мышцы в комнате санитаров, давно избрал меня своей мишенью. Когда я проходил мимо него, он старался исподтишка толкнуть или ударить меня стулом, словно ненароком уронить мне его на ноги. Он грубо засовывал мне в рот металлический шпатель, норовя попасть по зубам или расцарапать небо. Он не раз нещадно бил меня, связанного. Вместо прописанных пяти миллиграммов галоперидола он мог дать восемь-десять. И мерзко лыбился, следя за их действием. Он мог бы меня загубить в этой больнице, и мне невозможно было с ним бороться. Я медленно угасал. Особенно усилилась его злоба после самоубийства Сергиенко.
Однажды нас запустили, как всегда, в туалет на оправку. Войдя, я сразу увидел в углу забытую санитарами швабру. Голова заключенного работает очень быстро. Я тут же сообразил, что мне представляется случай отомстить Гаврилову и показать, что со мной нельзя так обращаться, чего бы мне это ни стоило. Окна туалета были застеклены толстым оргстеклом — специальной небьющейся прозрачной пластмассой. Такое стекло невозможно выбить ни рукой, ни ногой, на то оно и рассчитано. Однако конструктор учел далеко не все. Он не принял в расчет забытую в углу швабру с твердой деревянной ручкой. После нескольких мощных ударов этой ручкой мне удалось расколоть оргстекло посередине оконной рамы. Остальное было делом минуты. Я выломал длинный кусок этого стекла с рваными краями, заостренный книзу. Оторвав лоскут от полы рубахи, я обмотал им верхний конец. Получился отменный кинжал с лезвием длиной около тридцати сантиметров. Спрятав кинжал под мышкой, я вернулся в палату.
Гаврилов заступал на дежурство после обеда. Минут за пятнадцать до его появления я поднялся на койку возле самой двери, так что оказался на голову выше косяка. Мой самодельный кинжал я держал двумя руками прямо перед собой. Когда дверь открылась и в палату вошел Гаврилов, я изо всех сил опустил мое оружие, ударив санитара в левую ключицу, так что кусок стекла вошел ему в грудную клетку.
Гаврилов страшно закричал и рухнул на пол. Трое санитаров ворвались в палату, повалили меня на койку и сразу сделали какую-то чудовищную инъекцию, чуть не отправившую меня на тот свет. Бессознательному, мне сделали жесткую фиксацию. Жесткая фиксация состоит в том, что из трех досок сооружаются носилки, но человека на них не кладут, а закрепляют вертикально, привязав к доскам мокрыми кожаными ремнями. Высыхая, ремни впиваются в тело. Привязанный к носилкам, оглушенный смертельной химией в венах заключенный не может стоять, он обмякнет, повиснув на ремнях, сжимающих его тисками. Доски держат безжизненное тело, не давая упасть.
Когда я пришел в себя, ко мне вызвали начальницу больницы майора Каткову.
Вися на ремнях, я сказал ей как можно спокойней, скрывая нечеловеческую боль:
— Зачем вы меня здесь держите? Я прошу, чтобы меня отправили на суд. Хочу отвечать за свои поступки… Иначе это плохо кончится.
Каткова не ответила и, не глядя на меня, назначила усиленную дозу нейролептиков и сульфазина. Я смотрел ей в глаза и успел заметить злобное удовольствие, которое в них промелькнуло, прежде чем она ушла, стараясь не встретиться со мной взглядом.
Я понял: она прекрасно понимает, что я здоров. Я надеялся, что мои слова дойдут до нужных ушей.
Гаврилова оперировали в течение четырех часов. Операция прошла успешно. А мне прописали два курса лечения сульфазином. Сульфазин — это просто сера, применявшаяся в советской психиатрии как оружие против недовольных. До сульфазина в советской психиатрии кололи скипидаром. Это было еще страшнее. Доходило до абсцессов — я знал человека, которому ампутировали половину ягодицы. Мне впрыскивали сульфазин в четыре точки: в обе ягодицы, а также под правую и под левую лопатки. Обычно под левую не делают из-за близости сердечной мышцы. Реакция на эти инъекции очень болезненная. Температура поднимается до сорока — сорока с половиной градусов. Тебя бросает то в жар, то в холод и при этом постоянно знобит. Начинаются странные галлюцинации. Невозможно поднять руки, спустить ноги с постели. Нельзя дойти до туалета. К этому нужно добавить нейролептики и другие лекарства, разрушающие психику. Во время редких перерывов я вдруг с ужасом заметил, что перестал чувствовать запахи. Потом исчез цвет. Я видел все, что происходило вокруг, но из цветов остался только черный и белый да промежуточные серые тона. Я смотрел черно-белый фильм моей жизни. Потом я перестал видеть объемные фигуры: окружающий мир сделался плоским, как книжная картинка. Я перестал быть человеком.
Неожиданно сульфазин отменили, дозы препаратов снизили: меня явно готовили к суду. Я всегда знал, что проявленная решимость дает результат. Психбольница собиралась избавиться от меня, может быть, боясь новых происшествий.
Напоследок предстояло пройти еще одно испытание. После так называемого «лечения» мне был назначен общий курс физиологического раствора, призванный восстановить мои силы и, по возможности, уменьшить последствия приема психотропных средств. Такой раствор вводится в организм постепенно, через капельницу, однако санитарам некогда, пациентов много, они берут и открывают краник на полную мощность, так что раствор течет в тебя струей. Должно быть, так чувствует себя футбольный мяч, который надувают так, чтобы он зазвенел.
Не берусь сказать, какое испытание было самым тяжелым.
Я сжимал зубы, запасался терпением и ждал отправки в лагерь, словно в родной дом.
ИЗОЛЯТОР
Я мог бы еще долго рассказывать о моих университетах. Лагеря сменялись тюрьмами. Я освобождался, пробовал удержаться на воле, меня арестовывали вновь, я снова пытался бежать — иногда удачно, чаще нет. Кто-то невидимый писал книгу моей жизни, число поступков в ней росло, тюремщики относились ко мне со все большим уважением, родным братом страха, что иногда избавляло меня от мелких неприятностей, не уберегая при этом от крупных — судов, лишения свободы, изоляторов.
Последние были страшнее всего. Зимой страшный холод, летом невозможная жара в этих бетонных мешках, где ни сесть, ни лечь. Только в десять вечера открывают железные нары, а утром в шесть закрывают. Ты ждешь конца наказания, больше десяти суток арестанта держать не положено, ты отсчитываешь дни, но проходит срок, тебя издевательски выводят на полдня, а то и меньше и тут же отправляют обратно на новые десять дней.
Это было в Житомире, зимой. На улице стоял мороз, и в корпусе тюрьмы, где находились изоляторы, был жуткий холод. Внутри вдоль всего здания шел длинный коридор, с одной стороны были камеры смертников, с другой изоляторы. У тех, кто в изоляторах, отбирают лагерную одежду и дают одну только легкую хлопчатобумажную робу, штаны и куртку на голое тело. Ни один олимпийский чемпион не проделает за день столько упражнений, отжиманий, прыжков, сколько заключенный, брошенный в изолятор, где кругом ледяной бетон и где температура в лучшем случае не превышает десяти градусов.
Было особенно страшно, когда дежурил ключник Сюсю. Этот беззубый, сюсюкающий как ребенок старый мент считал, что нас наказывают недостаточно строго. Сюсю был счастлив, когда мы страдали. Он надевал длинный тулуп, валенки, ушанку, рукавицы и специально открывал огромные окна по обоим концам коридора. Через окна в коридор вползал мороз. Под дверью камеры щель, дверь прилегает к бетону не плотно, и скоро опять в камере становится хуже чем под открытым небом: там хотя бы нет вокруг тебя этого мерзлого, до костей прожигающего бетона. Как ни странно это может показаться, мы в изоляторах в такие дни завидовали смертникам, а некоторые, дошедшие до последней крайности, готовы были с ними поменяться местами. Смертникам холод не так страшен, они в теплой одежде, у смертников круглые сутки открыты нары, они могут лежать больше чем на метр выше бетонного пола. Их это не так бьет.