Сыновья уходят в бой - Алесь Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ожидаемое и все равно пугающе неожиданное – «варшавка!». Завалы из срубленных обожженных, мертвых сосен и елей, а среди этой мертвой неподвижности – чистая, уходящая вдаль лента асфальтки. На сотни метров по обе стороны дороги деревья срублены, свалены, и все аккуратненько – крест-накрест. Любят устроители «нового порядка» аккуратность, особенно когда убивают – все равно: людей или деревья. Черные, обожженные сучья торчат во все стороны. Придумано хитро: спрятаться за такими завалами трудно, убегать плохо, к шоссе бежать – тоже не разгонишься. Черные пальцы деревьев-трупов цепляются за одежду, внезапно встают перед лицом. Хватаешься за них с отвращением черными от сажи руками и – вперед, вперед, быстрее, быстрее… Чем ближе к шоссе, тем быстрее… Мост не виден, но все чувствуют его зловещее соседство, и потому один спешит, чтобы проскочить шоссе первым, другой тоже спешит, но держится в сторонке, опасаясь идти первым, но и последним боясь остаться. И так много их, спешащих и нерешительных, смелых и хитрящих, – лавина. И оттого, что лавина, сама тревога какая-то веселая. Совсем весело сделалось, когда передние, пригнувшись, перебежали дорогу, а на мосту – ни звука. Уже с любопытством глядят вправо, уже с ленцой переходят шоссе. Ручкой немцам делают. Пулеметы в бункерах молчат. Убежали немцы? Или смотрят, столпились и решают: стрелять или лучше не трогать? Все, кто отставал, сзади шел, теперь бегут. Передним вон как хорошо – проскочили и уже возле леса. Толя не передний и не задний, он – в середине. Он уже поднялся на обочину. Видны перила моста, сереет деревянный настил. Ступил на черный асфальт. Хочется задержаться, но и побыстрее соскочить в канаву хочется: а что, если палец уже напрягся на гашетке пулемета! Но так подмывает постоять на асфальтке, которая ведет в Лесную Селибу, куда-то в прошлое…
Дальше шли взбодренные, будто окунулись в холодную воду. Вот что значит силища, армия! Особенно радостно через деревни проходить. Жители на улице будто дожидались тебя. Тут уже шли отряды, твой не единственный.
– Хлопчики, может, вы уже армия? – говорит молодая женщина. Улыбка – праздничная, знает, что не армия, не у первых, видно, и спрашивает, но и ей, и тем, кто стоит рядом, и партизанам хочется слышать это слово – армия, Красная Армия!
И вдруг – Тит, селибовский. Толя подбежал к старику. Очень обрадовался Толя сварливому и вздорному деду.
Все помнит об этом человеке: и то, как болтал что попало в первые месяцы войны, как тащил из магазинов и радовался, будто до конца дней своих надеялся прожить на этом, как сказанул однажды Толиной матери: «Умные все дома, а твой за кого воюет? За Сталина?» Все это было. Но потом поумнел дед, особенно как получил «гумы» в комендатуре. И тоже за язык. Но сейчас не то важно, какой он, важно, что он из Лесной Селибы, что видит Толю с оружием, видит партизанскую силищу. Вот уж распишет заводским курцам! Толя просто счастлив, что видит тощего занудливого Тита.
– А у нас сказывали, что убили тебя и брата, – с недоверием смотрит дед на Толю, – бургомистр, Хвойницкий, кричал.
– Привет ему можете передать.
– А брат где? – Глазки у деда по-прежнему недоверчивые.
– В лагере. Его легко ранило.
– А, значит-тки, подстрелили, правда-тки. Ну и зануда!
– А про письмо – правда? – спрашивает Тит.
– Какое письмо?
– Из Германии, от вашего батьки.
Заговаривается дед.
– Прощай, старик! – прозвучало неплохо. Но Толя тут же вернулся. – Какое там письмо?
– На комендатуру будто прислал. Бургомистр говорил.
– Больше ничего не сочинил ваш бургомистр? Ну, а как там соседи… наши… ваши?
Хочется узнать про Барановских, про друзей: Янека, Миньку. Сидят, наверно, дома, ловят слухи о партизанах, завидуют. Но Тит другое говорит:
– Старший ихний собрался и пошел в лес. Что вам батька-матка? А старых похватали немцы.
– И Миньку?
– Это младшего? Все-ех!
Вот оно, о чем думалось по дороге. Здесь, в партизанах, человек вроде ближе к смерти. Но что может быть страшнее, чем беспомощность перед злой волей, жестокостью пьяных от лютости врагов. Толя среди партизан, мир хорошего, радостного, своего не широк, все время чувствуешь границы, за которыми – внезапная тревога, первый, самый громкий выстрел.
Но пока нет этого первого выстрела, и даже когда он прозвучит, твой мир все время с тобой. Между этим миром и тем, что принес, несет враг, – стена, хотя и не постоянная.
А Минька, щуплый, с горбатым, «пилсудским» носом, в эту минуту совсем в другом мире, и он почему-то представляется маленьким, высохшим старичком, которого до слез жалко.
… Догнал своих в другом конце села. Взводы отдыхают у дороги. Дядя Митин желтыми зубами грызет сочную и тоже желтую брюкву. Из-за сарая выходит Застенчиков, в каждой руке по брюквине.
– Мне вон ту, – говорит Головченя.
– Там, – показывает на огород Застенчиков.
Весь день гостили у местных партизан. Для приходящих и проходящих местные кажутся немного домоседами. Ты идешь, ты в дороге, а они – дома. Но «посадишь» себя на их место в этом вот лесочке, зажатом между «варшавкой» и железной дорогой, и сразу поежишься, как от холода. Кроме пятидесяти патронов у тебя еще и ноги. А местные «на приколе», у них вся надежда на пятьдесят патронов.
С удовольствием думаешь о своем Полесье: там ты тоже местный, но местность твоя – целый край, там лес так уж лес.
– Эй, Корзун, тебя ищут!
Толя увидел идущего меж кустов Павла, увидел впервые после того вечера, как стояли в темных сенях и Павел шептал: «Спасибо за все, Аня…» – и еще неизвестно было, удастся ли уйти из Лесной Селибы: партизаны были только мечтой, а рядом – комендатура, каждый день прибегал Казик Жигоцкий, под окнами ползал Пуговицын… Тяжелый полузабытый сон, и вот оттуда, из этого прошлого, идет Павел: яркое солнце, на поляне вооруженные люди, лицо Павла знакомо скуластое, горбоносое, обветренное, глаза улыбаются обрадованно. Несмотря на жару, на нем почему-то кожанка (из черной она сделалась серой), на плече винтовка с новеньким оптическим прицелом. Оглядел Толю, улыбаясь, поздоровался за руку.
– Как мама? Алешу сильно ранили? Маня тут наплакалась, как услышала. С ней, знаешь, как. – В голосе Павла мужское снисхождение. – Вот иду домой, от командира еще неизвестно, что получу, а от нее – заранее знаю – нагоняй: «Не думаешь про дочку, то да се…» А тут еще друга моего ранило. Ходили с ним к шоссейке. Охотиться.
Павел потрогал черную трубу на винтовке. Толя взял его винтовку.
Странно выглядят люди, мир, когда смотришь через оптический прицел. Все необыкновенно ясное, но немое: смеются, один по коленкам себя хлопает, он совсем близко хохочет и, видно, орет, а не слышно.
Павел продолжает рассказывать:
– Припутали нас вчера с Миколой. Горбатенький такой есть у нас. До войны бухгалтером работал в колхозе. Идем с ним через луг, а тут немцы на велосипедах катят. Мы винтовки, кожанку под сено, грабли у баб взяли, работаем. А когда машину мы обстреляли, убегали, снова на велосипедистов этих напоролись. Миколу в бок ранило, в лагерь повезли его, а мне только вот.
Павел трогает пальцем рваную дыру на рукаве.
– Жарко в кожанке, – заметил Толя.
– Зато в любую погоду не страшно. Лежи хоть сутки. Эта кожанка чуть головы мне не стоила. Когда из Селибы в отряд пришел, одному тут понравилась. Я не отдал. Стал вязаться: где был в сорок первом году, да что, да как? Чуть под предателя, шпиона не подвел.
Селибовский Толя, а уж прежний Павел и подавно не стали бы и слушать человека, который бы такое рассказывал. Но Павел теперь тоже чуть-чуть другой: задумчивее, что ли.
– Хочу перейти на противотанковое. По паровозам бить. Ходил – понравилось. Дашь – только пар: «ш-ш-ш…». Мы сегодня тоже собираемся на железку.
Поговорили про Коваленка. Конечно, погиб Разванюша, а парень был какой! И сразу почему-то про Казика вспомнили… Про бутылку меду… «Только для раненых…»
– Болтун, – произнес Павел, – глядишь, и отсидится. Вот уж кто, наверно, прислушивается: живы ли еще Корзуны?
Надо бы поспать, но в чужом лагере, да еще после встречи с Павлом, да когда солнце жарит – попробуй усни.
К вечеру пообвыкли, прохладно стало, самый раз вздремнуть, но уже надо подниматься, идти. Чем ближе к полуночи, тем сильнее притягивает земля размякшее от усталости тело. Веки липкие. Люди точно пьяные. Впереди Савось идет, жестяно стучат пулеметные диски, руки у него висят, как веревки. Внезапно сворачивает с дороги, спотыкаясь. Шагает по полю и, кажется, не думает просыпаться.
Головченя, всхлипнув своим нутряным смешком, хватает его за плечо.
– А? – спрашивает Савось и послушно возвращается в колонну.
Небо из конца в конец ополаскивается зарницами. После каждого сполоха привычно ждешь грома. Но грома нет, и потому все кажется чуть-чуть нереальным. Дорога вдруг вздыбилась. Толя споткнулся, перед глазами не лес, не темные спины людей, а поле, накрытое черным вспыхивающим небом.