Блаженство (сборник) - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вынь из меня все это – и что останется?..»
Вынь из меня все это – и что останется?Скучная жизнь поэта, брюзга и странница.Эта строка из Бродского, та из Ибсена —Что моего тут, собственно? Где я истинный?Сетью цитат опутанный ум ученого,Биомодель компьютера, в сеть включенного.Мерзлый автобус тащится по окраине,Каждая мелочь плачется о хозяине,Улиц недвижность идолья, камни, выдолбы…Если бы их не видел я – что я видел бы?Двинемся вспять – и что вы там раскопаете,Кроме желанья спать и культурной памяти?Снежно-тускла, останется мне за вычетомТолько тоска – такого бы я не вычитал.
Впрочем, ночные земли – и эта самая —Залиты льдом не тем ли, что и тоска моя?Что этот вечер, как не пейзаж души моей,Силою речи на целый квартал расширенный?Всюду ее отраженья, друзья и сверстники,Всюду ее продолженье другими средствами.Звезды, проезд Столетова, тихий пьяница.Вычесть меня из этого – что останется?
«У бывших есть манера манерная…»
У бывших есть манера манерная —Дорисовать последний штрих:Не у моих – у всех, наверное, —Но я ручаюсь за моих.
Предлог изыскивается быстренько,Каким бы хлипким ни казался,И начинается мини-выставкаПобед народного хозяйства.
Вот наши дети, наши розы,Ни тени злости и вражды.Читатель ждет уж рифмы «слезы».Ты тоже ждешь. Ну ладно, жди.
А тут у нас гараж, как видишь, —Мужнин джип, моя «рено»…Ты скажешь ей: отлично выглядишь.Она в ответ: немудрено.
И тон ее ласков и участлив,Как безмятежный окоем:– Надеюсь, ты еще будешь счастлив,Как я в отсутствии твоем.
Боюсь, в мое последнее лето,Подведя меня к рубежу,Мир скажет мне примерно это,И вот что я ему скажу:
– Да, я и впрямь тебе не годилсяИ первым это уразумел.Я нарушал твое единствоИ ничего не давал взамен.
Заметь, с объятий твоих настырныхЯ все же стряс пристойный стих,Не меньше сотни строк нестыдных,Простынных, стылых и простых.
А эти розы и акация,Свет рябой, прибой голубой —Вполне пристойная компенсацияЗа то, что я уже не с тобой.
«Продираясь через эту черствую…»
Продираясь через эту черствую,Неподвижную весну,Кто-то спит во мне, пока я бодрствую,Бодрствует, пока я сплю.
Вот с улыбкой дерзкою и детскоюОн сидит в своем углуИ бездействует, пока я действую,И не умрет, когда умру.
Знать, живет во мне и умирание,Как в полене – головня.Все, что будет, чувствую заранее,Сам себе не говоря.
Знает замок про подвал с чудовищем —Иль сокровищем, бог весть, —Что-то в тишине ему готовящим,Но не видит, что там есть.
Что ж ему неведомое ведомо,Чтоб мы жили вечно врозь,Чтоб оно звало меня, как велено,И вовек не дозвалось?
Верно, если вдруг сольемся в тождествоИ устроим торжество —Или мы взаимно уничтожимся,Иль не станет ничего.
Так что, методически проламываяРазделивший нас барьер,Добиваюсь не того ли самого я —Хоть сейчас вот, например?
«Прошла моя жизнь…»
Прошла моя жизнь.Подумаешь, дело.Предавшее тело, походы к врачу.На вечный вопрос, куда ее дело,Отвечу: не знаю и знать не хочу.
Дотягивай срок, Политкаторжанка,Скрипи кандалами по ржавой стране.Того, что прошло,Нисколько не жалко,А все, что мне надо, осталось при мне.
Вот так и ГосподьНе зло и не скорбноУставится вниз на пределе временИ скажет: матчастьНе жалко нисколько,А лучшие тексты остались при нем.
«В первый раз я проснусь еще затемно…»
В первый раз я проснусь еще затемно, в полутьме, как в утробе родной, понимая, что необязательно подниматься – у нас выходной, и сквозь ткань его, легкую, зыбкую, как ребенок, что долго хворал, буду слышать с бессильной улыбкою нарастающий птичий хорал, и «Маяк», и блаженную всякую ерунду сквозь туман полусна, помня – надо бы выйти с собакою, но пока еще спит и она.
А потом я проснусь ближе к полудню – воскресение, как запретишь? – и услышу блаженную, полную, совершенную летнюю тишь, только шелест и плеск, а не речь еще, день в расцвете, но час не пришел; колыхание липы лепечущей да на клумбе жужжание пчел, и под музыку эту знакомую в дивном мире, что лишь начался, я наполнюсь такою истомою, что засну на четыре часа.
И проснусь я, когда уже медленный, как письмо полудетской рукой, звонко-медный, медвяный и мертвенный по траве расползется покой, – посмотрю в освеженные стекла я, приподнявшись с подушки едва, и увижу, как мягкая, блеклая утекает по ним синева: все я слышал уступки и спотыки – кто топтался за окнами днем? – дождь прошел и забылся, и все-таки в нем таился проступок, надлом, он сменяется паузой серою, и печаль, как тоска по родству, мне такою отмерится мерою, что заплачу и снова засну.
И просплю я до позднего вечера, будто день мой еще непочат, и пойму, что вставать уже нечего: пахнет горечью, птицы молчат – ночь безлунная, ночь безголовая приближается к дому ползком, лишь на западе гаснет лиловая полоса над коротким леском. Вон и дети домой собираются, и соседка свернула гамак, и что окна уже загораются в почерневших окрестных домах, вон семья на веранде отужинала, вон подростки сидят у костра – день погас, и провел я не хуже его, чем любой, кто поднялся с утра. Вот он гаснет, мерцая встревоженно, замирая в слезах, в шепотках – все вместилось в него, что положено, хоть во сне – но и лучше, что так. И трава отблистала и выгорела, и живительный дождь прошумел, и собака сама себя выгуляла, и не хуже, чем я бы сумел.
Песни славянских западников
1. Александрийская песня
Был бы я царь-император,В прошлом великий полководец,Впоследствии тиран-вседушитель —Ужасна была бы моя старость.Придворные в глаза мне смеются,Провинции ропщут и бунтуют,Не слушается собственное тело,Умру – и все пойдет прахом.
Был бы я репортер газетный,В прошлом – летописец полководца,В будущем – противник тирана,Ужасна была бы моя старость.Ворох желтых бессмысленных обрывков,А то, что грядет взамен тирану,Бессильно, зато непобедимо,Как всякое смертное гниенье.
А мне, ни царю, ни репортеру,Будет, ты думаешь, прекрасно?Никому не будет прекрасно,А мне еще хуже, чем обоим.
Мучительно мне будет оставитьПрекрасные и бедные вещи,Которых не чувствуют тираны,Которых не видят репортеры.Всякие пеночки-собачки,Всякие лютики-цветочки,Последние жалкие подачки,Осенние скучные отсрочки.Прошел по безжалостному миру,Следа ни на чем не оставляя,И не был вдобавок ни тираном,Ни даже ветераном газетным.
2. О пропорциях
Традиция, ах! А что такое?Кто видал, как это бывает?Ты думаешь, это все толпоюПо славному следу ломанулись?
А это один на весь выпуск,Как правило, самый бесталанный,В то время как у прочих уже дети,Дачи и собственные школы,
Такой ничего не понимавший,Которого для того и терпят,Чтобы на безропотном примереПоказывать другим, как не надо, —
Ездит к учителю в каморку,Слушает глупое брюзжанье,Заброшенной старости капризыС кристалликами поздних прозрений;
Традиция – не канат смоленый,А тихая нитка-паутинка:На одном конце – напрасная мудрость,На другом – слепое милосердье.
«Прогресс», говоришь? А что такое?Ты думаешь, он – движенье тысяч?Вот и нет. Это тысяче навстречуВыходит один и безоружный.
И сразу становится понятно,Что тысяча ничего не стоит,Поскольку из них, вооруженных,Никто против тысячи не выйдет.
Любовь – это любит нелюбимый,Вопль – это шепчет одинокий,Слава – это все тебя топчут,Победа – это некуда деваться.
Христу повезло на самом деле.Обычно пропорция другая:Двенадцать предали – один остался.Думаю, что так оно и было.
3. «Квадрат среди глинистой пустыни…»
Квадрат среди глинистой пустыниВ коросте чешуек обожженных,Направо барак для осужденных,Налево барак для прокаженных.Там лето раскаленнее печи,На смену – оскал зимы бесснежной,А все, что там осталось от речи, —
Проклятия друг другу и Богу.Нет там ни зелени, ни тени,Нет ни просвета, ни покоя,Ничего, кроме глины и коросты,Ничего, кроме зноя и гноя.Но на переломе от морозаК летней геенне негасимойЕсть скудный двухдневный промежуток,Вешний, почти переносимый.Но между днем, уже слепящим,И ночью, еще немой от стыни,Есть два часа, а то и меньше,С рыжеватыми лучами косыми.
И в эти два часа этих сутокДаже верится, что выйдешь отсюда,Разомкнув квадрат, как эти строфыРазмыкает строчка без рифмы.
И среди толпы озверевшей,Казнями всеми пораженной,Вечно есть один прокаженный,К тому же невинно осужденный,
Который выходит к ограде,И смотрит сквозь корявые щели,И возносит Господу молитвуЗа блаженный мир его прекрасный.
И не знаю, раб ли он последнийИли лучшее дитя твое, Боже,А страшней всего, что не знаю,Не одно ли это и то же.
«В Берлине, в многолюдном кабаке…»