Мыс Доброй Надежды - Елена Семеновна Василевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новый приказ Никодима не сразу переключает Чесика на другое.
— А может, пани и не вылеживается, — уныло возражает он.
— «Не вылеживается»! — передразнивает Никодим. — Дурак ты, Чесик!
— А вот и не дурак…
— Ну, коли не дурак, так давай перегоняй скот через канаву, — приказывает Никодим.
Он — старший пастух. Давно, с тех пор, как только поднялся колхоз после войны. Чесик тоже давно в пастухах ходит, но всего лишь подпасок у Никодима.
Чесику скоро тридцать лет. Он рослый, плечистый, с открытым, добрым лицом. Синие глаза и улыбка у Чесика тоже открытые, добрые. Парень боязливый, послушный. И очень сильный. Кажется, может хату на руках поднять.
Когда-то, в войну, на глазах у него немец застрелил его мать. Она сидела в хате на постели и кормила грудью ребенка — сестру Чесика. Солдат дал с порога только одну очередь… И пошел дальше. Соседи тогда еле стащили мальчика с печи.
Долгое время слова от него было не добиться. А потом стал заикаться. Постепенно страх и заикание прошли, но Чесик так на всю жизнь и остался ребенком, на всю жизнь несчастным человеком.
Отец не вернулся с войны, тетка, у которой он воспитывался, тоже вскоре умерла. И остался он в теткиной избе один на белом свете. В свой дом (он долго стоял с заколоченными окнами, пока не передвинули его к речке — под баню для бригады) заходить не решался. Даже когда вырос и позабыл все начисто — и мать, и сестренку, и то короткое вороненое дуло автомата. Так вот и шла жизнь бедняги — на подхвате у чужой ласки. А ласка та — дело известное. Плохо человеку — вот тогда он и про другого вспомнит. А хорошо — и дела ему нет, что кому-то голову некуда и не к кому приклонить.
Сжалилась над Чесиком старуха Павлиха. Была она глухая и жила одиноко на самом краю деревни в старой, как и сама, хатенке. Муж умер еще до революции. А троих своих сыновей так и не дождалась с войны.
Бедняк бедняка видит издалека. Вот и Павлиха. Пожалела сироту (да еще такого обиженного): сварила как-то картошки в чугунке и снесла Чесику, прихватила рассолу от огурцов. В другой раз зашла — прибрала, кое-что простирала. А как холода начались, то печь протопит, то дров наложит да строго-настрого прикажет, чтобы глаз не спускал, — упаси бог от пожара. Сам Чесик никогда почти не топил. Даже зимой. Днем в коровнике, вечерами у кого-нибудь из соседей пригревается. А ночью хоть и в промерзшей хате, но под кожухом не так уж страшно.
В благодарность он привозил Павлихе дрова из лесу. Привезет, напилит, наколет и аккуратненько сложит под навесом. Иногда воды принесет: нальет полный ушат, корыто, наполнит все ведра, какие только есть в доме. Без всяких ее просьб, молча. Ну как же старой не пожалеть Чесика. И кому посочувствовать, как не ему? И ее кто пожалеет, кто дрова привезет и воды натаскает? Вот так постепенно и получилось. И Павлиха с Чесиком привыкли друг к другу. И к ним привыкли. Правда, это не мешало людям подстрекать Чесика на плохое. Разве мало таких, что подзуживают: ты вот денежки зарабатываешь, а кормит Павлиха тебя плохо, да и одет во что попало. После таких наветов Чесик прибегал обычно ссориться. Павлиха не спорила с ним, сажала за стол, наливала миску горячих щей, а сама доставала из-за божницы ключ, открывала шкаф.
— Вот суконный костюм, Чесик, совсем еще новенький. Помнишь, на Юрия ходили с тобой в Сморгонь?.. И рубашка голубая, шелковая, вот она. У кого в деревне ты лучше сыщешь? А штаны эти кортовые, ни разу не надеванные? И поддевка есть, и полуботинки. Гляди, какие!
Сговорчивый, незлопамятный Чесик мгновенно опустошал миску со щами и так же мгновенно забывал о том, что еще несколько минут назад бушевало в его груди. Вскакивал и, смеясь от радости, разглядывал, трогал руками свою шелковую рубашку, надевал поддевку — синее суконное полупальто с воротником из цигейки, примерял башмаки. Тешило все это его, как ребенка. И Павлиха довольна: слава богу, все есть у хлопца, и что надеть, и что обуть! А люди что — им рот не заткнешь. Ну и пускай себе. Мели, Емеля, — твоя неделя!
Наконец все Чесиково добро снова складывается в шкаф. Шкаф запирается на ключ, а ключ — за божницу.
На душе у обоих легко и весело.
Подходит пора коров выгонять. Павлиха накладывает Чесику еду в торбу.
— Не опаздывай, милок, — поторапливает она, — Никодим рассердится.
Сама Павлиха тоже спешит. Ей тоже пора на ферму, как бы не забыли девки цыплятам воды плеснуть, а то совсем захиреют, жара ведь!
— Смотри не опоздай, — еще раз уже в дверях напоминает она.
Чесик берет торбу с едой, берет кнут и, как каждый день, как каждое лето, отправляется пасти колхозных коров.
Он грозно замахивается, и кнут свистит, извивается в воздухе. Коровы узнают кнут Чесика и мелкой рысцой, увязая по брюхо в болоте, перебираются через канаву. А там, уже на сухом лугу, с жадностью припадают к тучной, росистой траве. Только и слышно — жвик, жвик, жвик!
Сам Чесик переходит канаву по перекинутой через нее доске. Наказ Никодима выполнен, и он может посидеть спокойно. Нужно только поглядывать, а то вдруг председатель нагрянет. Чесик вспоминает о нем, и снова подкатывает к сердцу. Приехала пани председательша, красивая и веселая. Но… А может, и правда вылеживаются они с председателем. И Чесику в эти минуты кажется, что нет хуже и противнее человека, чем колхозный их председатель. Кажется, попадись он ему, Чесику, где-нибудь в лесу или в жите, убил бы.
— Гляди не зевай! Коров не пускай куда нельзя.
Властный голос Никодима отрывает Чесика от тревожных думок. Как вспугнутые птицы, они разлетаются кто куда, и он снова возвращается к своим пастушьим заботам.
— Не зеваю, — уныло отзывается он и направляется к белому камню.
Камень этот — словно кто-то нарочно взял да обтесал его — ровный, гладкий, как стол. На него можно лечь и вытянуться — вдоль и поперек. Можно усесться впятером. Можно прыгать на нем, наконец. Лежит этот белый камень тут с незапамятных времен, и старики говорят, что название деревни от него пошло — Белая. Залезешь на камень этот, увидишь, как бежит там, вдалеке, Вилия,