Мыс Доброй Надежды - Елена Семеновна Василевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От последних слов мой сосед как-то сник, ссутулился, словно стегнули его кнутом.
— Не знаю. Сам не знаю ничего. Я же говорю, она веселая была. Замужество не наложило на нее того отпечатка солидности, что ли, который часто даже совсем молодым женщинам придает какую-то скучность, серость.
Удивительное дело! Этот человек все знал, но как будто по чьей-то злой воле делал все наоборот, назло, причем даже во вред самому себе.
— …А мне тогда почему-то на каждом шагу, во всем хотелось видеть в ней именно эту никчемную солидность. Другим непринужденность ее очень нравилась. Нравилась, замечал, и она сама, жена моя… Видел и понимал, что, если бы захотела, имела бы успех у мужчин (после родов она очень изменилась, похорошела, стала как-то мягче, женственнее). И хоть ни разу не приметил ничего такого за ней, все равно внушал себе, что только этим и заняты ее мысли, только и ждет удобного случая. Настроив себя на такой лад, боже, чего только я не выделывал!.. Ревновал к первому встречному, к телеграфному столбу. Даже не то чтобы ревновал, придирался к любому ее жесту, всячески унижал… Рассказываю вам все, ничего не утаиваю. Без всяких оснований не стыдился обвинять в неверности, ругал самыми последними словами, какие и не от всякого забулдыги услышишь.
— Веселенькая жизнь была у вашей жены! И долго она выносила вас?
— Мы прожили вместе двенадцать лет. Трое детей. Три сына..
— А теперь как?
— Теперь она одна. Живет с детьми.
— А вы?
— Я… я женился.
— Ну, и нашли получше?
— Нет…
— И эта плоха?!
— Нет. Спокойная, добрая женщина… Вы меня перебили. Я не успел рассказать вам, как жена моя перестала плакать. Однажды она в полном отчаянии поклялась, что теперь все будет по-другому. Что я буду, как нищий, вымаливать у нее ласковое словечко, ловить ее взгляд. Что теперь слезы — мой удел. И не поверите — все это сбылось. За все мои выходки… Да что там, за то, что я глумился над ней, возненавидела меня так, что ей стало все равно, существую я на свете или нет. Я был ей не нужен. Как когда-то, в самом начале, она мне. Я все это видел. Может быть, добром и лаской еще можно было бы повернуть по-иному. Но моим жизненным принципом стала месть. И я мстил ей жестоко, не поступаясь ничем. Око за око. В десятки раз сильнее казнил ее. А два года назад учинил такое — оскорбил при людях. В праздник. Уже ничто не могло помочь мне. Ни уговоры. Ни мольбы. Ни дети.
— Она, наверное, из-за детей и терпела.
— Думаю, что так. Любовь ко мне давно угасла.
— Любовь! Какая же могла у нее быть любовь к вам!
— А вот была! Теперь же… сейчас… каждое утро, когда иду на работу, останавливаюсь против ее окна. В этот час она готовит детям завтрак (двое старших ходят в школу, в первую смену, а маленький еще в детсад). Стою и гляжу на это окно в первом этаже. То она возле плиты, то чай наливает, то шьет что-то. Трое ребят. Мальчики. Все горит на них.
— Ну, а дети? С ними вы хоть видитесь?
— Она не запрещает, приходят иногда.
— А вы?
— Я у них не бываю. Не могу. Понимаете? Не могу. Не в силах. Говорят, у нее есть какой-то. Ходит туда. Чинит, видите ли, электричество или кран исправляет, что придется… — В его голосе прозвучала неистребимая мужская ненависть к тому, другому, кто вытеснил его. Наверно, даже из памяти. Вытеснил потому, что был лучше, чем он.
— Ну и что? У вас тоже жена. Она тоже вам рубашки стирает и гладит. При чем тут дети? Вы же к ним ходите, а не к ней, которой вы не нужны теперь.
— Так он же там может быть! — снова, как слепой о стену, наткнулся он на свою ревность. — А я… я назло ей женился.
— И назло живете с женщиной, которую не любите? И назло мучаетесь сами и, конечно, мучаете ее?
— Да! Это страшная мука.
Ему нелегко далось это признание, тем более чужому, совсем незнакомому человеку. И все же это было единственным, что могло хоть в какой-то мере облегчить его душу. Как утопающий хватается за соломинку, так и он надеялся — авось отыщет хоть капельку сочувствия, а вдруг услышит какой-то спасительный совет.
И я, сама не желая, вопреки всему, пожалела его.
— Ну, а если попытаться… Теперь, когда вы уже оба столько выстрадали, когда все поняли… Может быть, во имя детей? Вы же не виделись с нею?
— Не виделся. И не увижусь. Не могу. У нее теперь тот, другой. Она с ним теперь…
Об эту стену можно было биться головой — и ничего не изменилось бы. Больше разговаривать с ним, убеждать его не имело смысла. Под этой историей, или новеллой, как сказал он вначале, можно поставить точку.
…От антоновок, что лежали на столике и отделяли меня от этого человека, шел тонкий, еле уловимый запах солнца и жизни. А та жизнь, о которой он только что рассказывал, — была словно дождливая, беспросветная осень. Без солнца, без тепла, без антоновок. И меня больше уже не интересовало, кто он, этот мой сосед, — учитель, счетовод, лектор. И куда он едет.
1962
ПАНИ ПРЕДСЕДАТЕЛЬША ПРИЕХАЛА
— Слышь, ты, Чесик, к нашему председателю пани его приехала.
Горбатый Никодим не спеша расстелил под дубом свой порыжевший от дождей и солнца домотканый суконный зипун, улегся на нем и с наслаждением закурил трубку. Трубка сипит, захлебывается. И так же хрипит и захлебывается что-то в груди Никодима. Он затягивается едким дымом и тут же заходится в кашле, сотрясающем все его нескладное тело: бух-бух-бух…
— А чтоб ты, чтоб ты… — И тыльной стороной ладони смахивает проступившие на глаза слезы. Отбухавшись, снова поворачивается к своему подпаску Чесику: — Дык слышал ты, что к председателю его пани приехала?
— Пани?.. — Нет, Чесик не знал еще этой новости. — Пани приехала? — переспросил он, и по обветренному, черному от загара лицу его, обычно хмурому и безразличному, пробегает усмешка, в которой отражаются попеременно самые разные, казалось, чувства: то растерянность, то перепуг, то вдруг какая-то непривычная нежность.
Никодим сделал вид, что ничего этого не замечает, и снова завел свое:
— Дык вот, говорю, покуда председатель вылеживается там со своей пани, давай гони коров на луг, пусть часок-другой походят