Мыс Доброй Надежды - Елена Семеновна Василевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подари-и-и… — ласкается Мариула и кладет голову на мою подушку.
— Подожди, я схожу умоюсь, и будем завтракать.
— Не хочу. Я уже позавтракала с бабой, — отказывается Мариула и просит: — Можно я буду рисовать в твоей тетради? — показывает она на мою сумку, где лежит блокнот, и достает из кармана, из недр своей шелковой зеленой юбки подаренную вчера ручку. — Я нарисую мамин дом, — берется она за работу и обещает: — Кур нарисую тебе и кота.
— Нарисуй своего брата Николая.
— Ну его, — беззлобно отмахивается Мариула, — он в штаны писает…
Действительно, о каком тут рисовании можно вести речь — при таком сраме!
Мы садимся завтракать, приглашаем Мариулу, но она ни за что не соглашается. Позавтракала с бабой. Берет только конфету, но и конфету не ест.
— Бабе отнесу, — и прячет ее в карман.
…А поезд все идет и идет. Все дальше и дальше от Симферополя, все ближе, ближе к Чернигову.
Я вышла в коридор и стала возле окна. Вскоре вышла и старая цыганка. В молодости, видать, она была красива. Старость хотя изрезала морщинами ее лицо, однако не стерла следы прежней красоты, не погасила огня в черных глазах. Они и теперь горели у нее, как раскаленные угли. Цыганка стояла у окна, смотрела, как гонится за поездом и никак не догонит его колесная дорога, как бесконечно стелется навстречу сожженная солнцем и почерневшая уже от осеннего холода степь, и на лице ее, похожем на эту бесстрастную степь, не отражалось ничего.
Только в прищуренных глазах — а может, это мне только показалось — таились не то жалость, не то воспоминание.
…Как когда-то, давным-давно, по такой вот колесной дороге ехал ее табор. Как раскинул он свои шатры в степи. Послышались давно забытые голоса, и огнем обжег ее, совсем еще молоденькую в ту ночь в той далекой степи, первый поцелуй молодого цыгана… А потом взял ее замуж и уже никогда не целовал, а только бил. И она рожала детей, ходила по деревням ворожить на картах и все, что давали ей, несла ему, своему хозяину… Давно все миновало. И ночи в таборе, и вся та жизнь. Теперь цыганка жила на окраине большого города в кирпичном доме. Жила с сыном и снохою. И ее сын и сноха работали на заводе. Хотя начало и этой жизни терялось уже где-то в затуманенной дали, все равно не могла привыкнуть она к деревянному да еще покрашенному полу. (Можно ли сравнить прикосновение шелковой травы к босым ногам с этим деревянным полом!) Не могла привыкнуть и к газовой плите, от которой нет ни дыма, ни искр, ни пламени. Даже кровать отдельная у нее была, а все равно, чтобы потешить старое тело, любила бросить на пол какую-нибудь старую одежку и так, поближе к земле, переспать ночь. И вставала утром будто помолодевшая. Она хоть сегодня променяла бы этот каменный дом на молодость в рваном шатре где-нибудь в степи или на опушке шумящей дубравы под звездным небом.
…Старая цыганка подходит и останавливается возле моего окна.
— Красивая и ученая, а доли не нашла.
Боже мой, сколько раз еще в детстве слышала я, как ворожили цыганки судьбу моей маме, моим теткам и соседкам. И меня всегда очаровывали эти магические их слова.
— Много не попрошу, а всю правду скажу. Позолоти руку, ученая, погадаю, — и достает из кармана колоду потрепанных карт.
Наблюдательность и природный ум подсказывают ей: случай тот, когда о молодости и красоте распространяться уже нечего. А вот «ученая» (очки же!) как раз кстати. И старая цыганка, тасуя карты, не жалеет на меня своих обманчивых чар.
— В казенном доме и умная, и знатная, а в своем, ученая, мало радости знаешь… Много не попрошу, а всю правду скажу! — снова обещает мне она, и ее до сих пор словно закаменевшее лицо преображается.
— Какая у тебя хорошая внучка! — Надо же мне от нее как-то откупиться, а то и в самом деле возьмет да раскинет всю мою жизнь на картах (будто я сама ее не знаю). — Умная внучка и красивая, — показываю я на Мариулу. Она старательно рисует что-то в моем блокноте.
— Э! — бросает сердитый взгляд в наше купе цыганка. — Не утешай себя, ученая, внуками. Останешься одна — внуки воды не подадут, — мрачно предсказывает она.
— А твоя же внучка любит тебя.
— Живут не с любовью. Живут с человеком. Запомни это.
— А твой человек где? Где твой хозяин? — пытаюсь я перехватить инициативу.
— Умер, — неохотно и не сразу отвечает цыганка, и лицо ее снова замыкается, кажется таким же испепеленным, как степь, что бежит за окном. — Умер в казенном доме.
Я не стала расспрашивать цыганку, где и когда встретился с казенным домом ее хозяин…
— А Мариула куда едет?
— К матери везу, — неохотно и недовольно ответила цыганка. Было видно, что потеря инициативы ей не по нутру. Но я не хотела отступать.
— Почему же Мариула до сих пор жила у тебя?
— Отец бросил, а мать за другого вышла…
— И этот, второй, хороший человек?
— Все они хороши, пока спят, — сердито буркнула цыганка. — У него уже свое дите есть, так зачем она ему? — кивнула она на Мариулу. — Да еще вся в своего отца, как две капли…
— Она же такая ласковая…
— Ласковая… А мать, чтоб и этот не бросил, будет угождать ему.
— Так пускай бы Мариула и жила при бабе.
— Ага, при бабе! — будто молнией, сверкнула глазами старая цыганка. — А сын со снохой велят: «Вези!..» Ее в школу отдавать уже пора… А легко ли мне везти! — И без всякой связи вдруг сердито, по-цыгански позвала: — Мариула, докуда будешь шляться где попало?
И Мариула покорно, не сказав и слова, будто мышонок, вышмыгнула из нашего купе.
— Не надо на нее кричать, — попробовала я заступиться. — Она же добрая девочка.
Старая цыганка, не сказав ни слова, медленно, усталой походкой направилась в свое купе. И у меня будто камень лег на сердце.
До самого Чернигова Мариула не показывалась больше в коридоре, не зашла к нам в купе. Нетрудно было догадаться, что бабка запретила ей.
В Чернигове они вышли, не простившись. Мариула была в таком же теплом, как у старой, коричневом платке и длинной — на вырост — цигейковой шубке. Тяжелый узел, что несла она в руке, клонил ее к земле. Она с трудом успевала и долго все оглядывалась и оглядывалась на наш вагон.
Узнали бы мы друг друга теперь, через столько