Мыс Доброй Надежды - Елена Семеновна Василевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше они никогда не виделись. Даже ни разу не послали друг другу поздравительной открытки. И она, видимо, как и он, давно забыла его.
Русаков постоял на берегу, а потом по горбатому мостику перешел на островок. Постоял и на том месте, где мигал когда-то маяк из консервных банок. Прошелся, чувствуя, как пружинит и скрипит под ногами замерзшая, заснеженная трава. И медленно, не спеша, повернул к берегу, навстречу белой замети.
…По Огненной Земле гуляет в белом стужа.
Лицо его словно наждаком секанула мелкая снежная крупа. Он поднял воротник. Засунул руки в карманы.
Гуляет в белом…
Все вокруг и впрямь было уже белым: земля, деревья, немая, застывшая у берега вода. И стужа становилась круче. В укрытой камышами бухточке притулился одинокий челнок. Русаков остановился, чтоб отдышаться, не нахвататься ледяного воздуха. Огненная Земля отсюда уже только угадывалась в белой круговерти.
…По Огненной Земле гуляет в белом стужа.
И в бухте Провидения… уснули караси…
Это забавное сочетание бухты Провидения и карасей словно подтолкнуло Русакова, словно высекло искру. Смешное отозвалось элегичным:
Погас маяк… Вы помните?.. И тужит
Надежда Добрая. Кого мне упросить
Вернуть опять ей Добрую Надежду?
Он шел, останавливался, повторял про себя слова и строки, которые легко слетали с губ, неподвластные ему, сами по себе.
Замерз пролив Па-де-Кале. А челну снится теплый берег…
Замерз пролив Па-де-Кале… Замерз… Замерз…
Он говорил сам с собою вслух, стараясь уловить ритм так неожиданно возникавших строк.
У него было такое чувство, словно продирался он через бурелом, выбирался из бездорожья на тропку и над тропкой этой вдруг выблеснул над ним лучик.
Он знал: это возвращались к нему стихи. И ему было боязно спугнуть их… «Кого мне упросить вернуть опять мне Добрую Надежду?..»
Он повторял эти слова, рожденные в мучительном хаосе его души, как заклинание, как молитву. И ощущал, как эта молитва постепенно, незаметно возвращает ему давно забытое просветление.
Во дворе санатория на крыльце ему попались здешние его соседки по столу — молоденькие девушки, ткачихи с камвольной фабрики.
— Ирочка! — Он шутя преградил дорогу той, что стояла ближе к нему. — Хотите, я вас с Валей высажу сегодня на острове Мадагаскаре? Хорошо, Валечка?
Девушки недоуменно улыбались, они стеснялись его, известного поэта, стихи которого учили в школе. До этой минуты он никогда ни о чем с ними не заговаривал, только здоровался, а потом сразу же после столовой шел либо к себе, либо в библиотеку.
— Ну, так как? — Он был весел, а от мороза и ветра даже помолодел.
Девушки переглянулись и опасливо отошли в сторонку.
— Не хотите… — Он развел руками. На лице его блуждала улыбка, которой за эти две недели никто еще не видел.
— Хотим! Хотим! — в один голос пообещали Ира и Валя и быстренько сбежали с крыльца.
— «Замерз пролив Па-де-Кале!» — крикнул вслед им Русаков.
Девчата обернулись и, давясь от смеха, припустили бегом: он и удивил их, и напугал.
Русаков тоже расхохотался, помахал им рукой и легко взбежал на высокое крыльцо. Ему вдруг страшно захотелось увидеть на своем столе чистый лист бумаги. Обычный лист серой газетной бумаги.
На белой глянцевой стихи у него не писались.
1975
МАРИУЛА
И долго милой Мариулы
Я имя нежное твердил.
А. С. Пушкин
Как всегда, на перроне узловой южной станции металась, будто перед светопреставлением, разношерстная людская толпа, в воздухе висели густой гомон и крик.
— Расступись! Расступись! — вторгались в эту толпу носильщики, толкая перед собой груженые тележки.
— Кому мороженое? Мороженое! Сладкое! Горяченькое! — призывали мороженщицы в белых перкалевых куртках и таких же белых высоких чепцах.
И тут же, сидя прямо на земле возле книжного киоска, играл на скрипке старый пьяный цыган в розовой, до пояса расхристанной рубахе. Вокруг него, не обращая ни на кого внимания, с хохотом и гортанными выкриками плясали несколько цыган, только помоложе, но тоже пьяных. И среди них совсем еще молоденькая цыганка в золотых с доброе колесо, круглых серьгах, в белой, с длинной бахромой шелковой шали на блестящих черных волосах.
Цыганка плясала, и над асфальтом платформы вихрились сборки ее необъятной пестрой юбки. Неподалеку с визгом и криком носились босые курчавые цыганята. Совсем маленьких, грудных, прижав их к себе обеими руками, держали девчушки-цыганочки — сами еще дети, лет по восьми-девяти, не более. Взрослые цыганки обступали этот живой круг мимолетного дорожного веселья, сгибаясь под тяжестью то ли какого-то громоздкого узла на спине, то ли перевязанного старой бечевкой обшарпанного чемодана, даже чем-то набитого цинкового корыта, обшитого рогожей.
Захрипел динамик, словно собирался откашляться, и сообщил, что наш поезд отправляется через пять минут.
И вот тут уж начался содом!
Цыган будто ветром подхватило. Мгновенно сбились они в плотную галдящую толпу и двинулись к поезду. В наш вагон с той же перебранкой и хохотом они втиснули двоих. Худенькую смуглую девчушку лет семи в голубом ситцевом платьице, какие висят обычно в магазине детской одежды, и старую цыганку, тоже одетую не по-цыгански: в узкой шерстяной юбке и черном плюшевом жакете, которые до сих пор еще носят по деревням пожилые женщины. И шали такой я не видела на цыганках — обычной шерстяной шали с белой каймой по коричневому полю. Когда-то у нас в деревне такие шали ценились — износу им не было.
Цыганка была заметно навеселе, и все же это не мешало ей держаться независимо, с достоинством. Своими узлами и кошелками она заполнила все соседнее купе. Однако пассажиры, немолодые уже муж с женой, не решались сказать ей даже слово. Наоборот, мужчина сам взялся рассовывать ее вещи, чтобы не спотыкаться о них. Цыганка сидела на скамье и только кивком головы, молча выражала согласие.
Притихшая, жалась возле нее девчушка. И по тому, как ловила она взгляд старухи — а та не обращалась к ней ни с единым словом, — чувствовалось, что значение этих взглядов девочка понимала и без слов.
Наконец, как только освободилось место, старая цыганка подложила себе под голову