Мыс Доброй Надежды - Елена Семеновна Василевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, у разведчицы цвет лица надо сбавить. Таких цветущих девиц что-то он в той обстановке не видывал. Да и настроение не то было. Забыл, верно: «Сашка, если только выживем, навсегда, навеки вместе…» Выжили! И в скольких боях целы остались. А где оно, то «навеки вместе»?
И у самого командира рука очень уж какая-то железная.
А Пшеничный знал ведь, как до сердца человеческого ему дойти, потому и напирал больше на это, чем на железность. Все было тогда ясно: завтра бой, и кто знает, с кем из них встретится он вот так, близко, глаза в глаза… Да и сам ведь не заколдован. Не заколдован.
Рука уже не слушалась Сивцова. Командир отряда требовал от него человечности — во имя их дела, во имя победы. Черт возьми, как, оказывается, легко съехать на дешевку, на сентиментальность!
Он отложил кисть, торопливо подошел к столу, взял сигарету.
…Закурив и стоя у окна, Сивцов снова подумал о ней, о той неизвестной женщине. Чем-то вдруг она напомнила ему Веру. Посадка головы, взгляд, рост. Только вот волосы — у Веры они отливали золотом. Там… Тогда… Правда, за двадцать пять лет и золото темнеет.
Так сложилось все, что никто из них троих будто не виноват. Ни они обе, ни он сам! Так повернулась жизнь. Тогда, в июле сорок четвертого, он сразу же после партизанского парада в Минске оказался в эшелоне, идущем к фронту. Вера тоже: из леса — в свой институт… С Машей он встретился в госпитале в конце того же сорок четвертого. Тогда после контузии Маша выхаживала его с материнской терпеливостью. И он остался с нею. Остался, хотя была между ними разница в пятнадцать лет, был у Маши муж-пьяница и две девочки… (про пятнадцать лет они никогда не говорили, тогда эти пятнадцать совсем не ощущались). С мужем она развелась, а девчонки быстро привыкли к нему, стали звать отцом. Потом, в первые три года их жизни, Маша родила ему двух дочек.
Искать Веру, писать ей, что-то объяснять было уже бессмысленно, ни к чему.
С тех пор, за все эти двадцать пять лет, он встретился с ней один только раз — на партизанском параде в Довском лесу. Здесь когда-то они вместе, вдвоем, ходили в разведку, ходили на железку. Здесь, в Довском лесу, они поклялись: если останутся в живых, навсегда, навеки вместе…
Больше на партизанские встречи Вера не приезжала. И Сивцов знал (не только один он знал это): не приезжала потому, что приезжал он, каждый раз надеясь на встречу с нею. Ее жизнь не удалась. Через два года замужества овдовела. Детей не было. Второй раз замуж она не вышла.
Сивцов все это знал.
А Маша? Маша была мудрой женой. Другая на ее месте шпыняла бы, донимала попреками, грызней, требуя любви, положенной по закону. Еще раньше, чем Сивцов, она поняла, что объединяло их и держало. И еще она знала: никакая любовь, пусть даже самая пылкая, не могла возвести надежнее крепости, чем четыре ее дочки. А главное то, что узник никогда бы пальцем не шевельнул, не поднялась бы у него рука на подкоп под эту свою бастилию. Четыре дочери… Две старшие — добрые, послушные, как две капли воды похожие на шестнадцатилетнюю Машу с той довоенной фотографии. И две маленькие, худенькие баловницы, резвушки.
Врожденный инстинкт самозащиты, хранитель семейного благоденствия, могучее оружие женщины, подсказывал Маше: никогда не вмешиваться в дела мужа, не стеснять ни в чем, не становиться поперек. Даже когда о чем-то догадываешься, когда знаешь о его грехах. Никогда, как другие женщины, не очищала она до последней копейки карманы мужа или, хуже того, никогда не звонила в день выплаты гонорара в бухгалтерию, выясняя, сколько причитается ему денег. Свое домашнее благополучие Маша строила на уважении и доверии (ни один, правда, человек на свете не знал, чего стоило ей это доверие).
И Сивцов считал бы недостойным, если б не заработал и не принес домой, в семью, Маше, тех денег, которые должен заработать и принести домой, жене, каждый настоящий мужчина — глава семьи (потому-то и лежала на его столе та пухлая, четырехсотстраничная рукопись).
Захваченный воспоминаниями о давно минувшем, Сивцов резко повернулся на каблуках, быстро подошел к мольберту. Командир отряда переводил взор с одного лица на другое: «Такая обстановка, братцы…» Глаза начальника штаба щурились в усмешке. «Я почти Иван Иванович — я Виктор Викторович…» И только во взглядах разведчицы и юного студента-художника (еще даже без автомата) сквозило нечто свое, затаенное, чего теперь не мог распознать, разгадать даже сам Сивцов.
1967
ИНТЕРВЬЮ
После концерта Борис Хмара поужинал у себя в номере вместе с аккомпаниатором и по давней привычке решил пройтись один по чужому городу. Был поздний вечер. Город уже засыпал. Редкие прохожие кутали головы в поднятые воротники — по улицам метался пронизывающий январский ветер. Он хватал за полы, осыпал сухим колючим снегом, трепал легкие полотнища афиш. Огромные буквы на афишах устало махали синими крыльями: Борис Хмара, Борис Хмара, Борис Хмара…
Он равнодушно глядел на эту ночную синюю стаю. Хорошо знал: то, чего не закончит за ночь ветер, старательно довершат утром люди. Те самые, что так же старательно на смену вчерашнему расклеивали сегодня по городу его имя. Да и вообще афиши давно уже не интересовали его.
Что афиша? Он шел по улице и невольно возвращался мыслями к своему сегодняшнему концерту. Нет, у него не было причин для огорчения. И публикой он тоже был доволен: доброжелательная, признательная. Он видел это по вспыхнувшим глазам, по возбужденным лицам, когда выходил благодарить за щедрые всплески аплодисментов… Правда, знал он и другое: заслужил все это честно. Никогда, ни в юности, ни теперь, когда давно уже поседела голова, никогда не оставался он благоразумно равнодушным.
Публика в этом городе была благодарная. Он знал это еще по прошлым своим концертам. И все равно где-то на самом донышке души шевельнулась обида. Возможно, этому не стоило придавать значения: где в январские холода здесь, в полночном северном городе, можно было найти цветы?! (Но один-то живой цветок на весь город наверняка можно было отыскать…) Вероятно, не стоило придавать значения и тому, что его не провожала сегодня толпа