Методика обучения сольному пению - Валерий Петрухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С людьми обстояло иначе. И когда я прощался с Катей у ее подъезда, прижимая на миг свои губы к ее гладкой и словно резиновой щеке, я уже знал, что я с ней не прощаюсь: как глубоко ушедшая заноза, она начнет кровоточить в моем воображении. С досадой и обреченностью я наблюдал за тем, как Катя захватывает власть над моими мыслями, уводя меня прочь от простых надежных вещей, к которым я испытывал притяжение: она начинала присутствовать и в сеющемся беззаботно слепом дожде, и в хриплом всплеске метельного пения, и в открытой странице захватывающей книги, и во всем, во всем, во всем — она вышла из моего сердца и захватила мир, который раньше мог вылечивать меня от раздражительности и тоски.
Не менее мучительным стало для меня и другое наваждение, другой дурман, который до того мутил рассудок, что я иногда ночью не мог спокойно спать от его ядовито-возбуждающих испарений. Точка отсчета: Катя с тайной рассеянностью берет мою руку и начинает играть моими пальцами, перебирая их со сладкой медлительностью скупого рыцаря. Через мгновение рука моя, словно от экстрасенсных токов, накалялась, вспухала, и искрящийся огонь входил в меня, пожирая разум и чувство равновесия… Вообще, ее пальцы делали меня почти невменяемым, они падали, как метеоры, на мое лицо: подушечки оставляли раскаленный след на лбу, щеках, подбородке; как чайка касается волн, они касались моих губ; блуждали, как пьяные дровосеки, в лесу моих волос. О, эти девичьи пальцы, пальцы-полупроводники, по которым бежало нечто, что растопляло меня, как огонь свечу… Я стал «наркоманом»: не проходило и дня, чтобы я так или иначе не касался ее волшебной кисти. Но неизменно наступал час, когда она забывала про меня (надолго!), и тогда думать про эту игру было небезопасно. Я, конечно, и вида не показывал… Более того, подозревал, что Катя знает об этом, и скажу больше: с ней тоже происходило нечто в подобном роде (однажды у нее вырвалось невольно: «Я хочу съесть тебя, как торт, всего, без остаточка»); и я, мнительный человек, вообразил даже, что она делает это нарочно, чтобы понаслаждаться моими мучениями и испытать себя…
Настал день отъезда. Я не решился спросить Катю: поедет ли она со мной? Сама она ничего не сказала, пришла на вокзал провожать меня в вялом состоянии, и я уехал из Алешинска с тяжелым сердцем.
Встречал меня отец — сквозь мутно замерзшее окно тамбура я сразу схватил взглядом на перроне плотную низкую фигуру его, замершую у высоких дверей вокзального здания.
Увидев меня, отец подошел ко мне как-то боком, пряча лицо; у меня сразу же нехорошо кольнуло сердце, и предчувствие не обмануло: когда вступили в полосу света, широко льющегося из окон вокзала, я сразу же увидел, что лицо у отца помятое, обрюзгшее, небритое. Все стало ясно…
Так и оказалось: не успел дома и порог переступить, как мать начала жаловаться на отца. Бабушка не встревала, сидела молча у печки.
— Ты ему хоть скажи, — расходилась все больше и больше мать, — ведь сладу с ним никакого нет. Целую неделю домой чуть живой приползал. И сегодня приехал такой же, хорошо, что проспался немного. Нет, он дождется, я ему голову отрублю. Ну, ей-богу, отрублю!.. — со слезами в голосе повторила она.
Я понял, что все эти дни в доме происходили скандалы. Что ж, не привыкать: было это и раньше.
— И где он ее находит, поганую! — продолжала мать, но уже не с прежним пылом. — В магазины не пробьешься, все равно пьют. Да заливаются по самую шейку.
— Самогонку у Верки берут, — подала спокойный голос бабушка. — Ну прямо ничего не боится, штраховали ее сто раз, а она опять гонит…
— Я вот к ней сама схожу! — грозилась мать. — Я ей выгоню!
Отец слушал все это молча, с легким выражением будничной тоски на лице. Притянул к себе заварной чайник, отпил прямо из носика.
— Поставь на место! — вскипела опять мать. — У, пропойца, о сыне бы подумал. Хоть раз бы съездил к нему, посмотрел, как он в Алешинске живет.
— Мама, ну хватит, отложи на завтра, — вяло попросил я; хотелось спать, шел второй час ночи. — Спать хочу…
— Спать он хочет! — уже не могла остановиться она. — Ты бы с отцом поговорил — когда же он остановится?!
И, хлопнув звучно дверью, так, что зазвенели стекла, мать ушла в горницу. Молча разделась и легла бабушка.
— Вот трещотка, — отводя взгляд в сторону, сказал отец. — Значит, без троек сдал?
— Ага, — угрюмо ответил я. — Пап, ну ты… вправду, прекратил бы, а? Думаешь, мне приятно слышать, как вы лаетесь? Надоели ведь эти бесконечные скандалы. Ты же обещал мне. Столько раз…
Отец, виновато ссутулясь, смотрел в мутное от снега окно. Покряхтел, но в ответ ничего не сказал.
Я, конечно, понимал, что говори не говори на эту тему, читай не читай наставления, а положение не исправишь. И мы уже все привыкли, что хочешь не хочешь, а отец раз-два в месяц сорвется. Ну что тут делать? Не всегда он пил до беспамятства, чаще всего приходил домой, что называется, «под шафе», во хмелю был спокоен, поест и ложится спать. Но мать сильно психовала. И ее я тоже понимал…
Тем не менее, чтобы ее успокоить, я минут десять еще говорил с отцом об этом, увещевал его, напоминал о его обещаниях и все в этом роде — и он не перебивал, не говорил мне, что я сопляк, а обреченно слушал.
Потом с чувством исполненного долга я нырнул в холодные чистые простыни и с блаженным ощущением полного покоя закрыл глаза: наконец-то я дома! Только здесь я чувствовал себя в полной безопасности, становился самим собой и мог смотреть на мир с высоким равнодушием. Дом — это защита и порука тому, что никогда не потеряешься в житейском море, потому что этот маячок не заслонят никакие тучи, никакие бури…
Утром я проснулся под завывание ветра. Отодвинул туго поддавшиеся занавески на окне — метель, раздув свои паруса, мчалась в неизвестность; воздух, набитый плотным колючим снегом, колыхался, как огромная серо-мутная штора, повисшая между небом и землей. В комнате все испуганно притихло; пронзительно-льдистое дыхание вихрей, казалось, проникло и сюда — я сразу же ощутил их шершавое прикосновение, как только сбросил с себя одеяло.
Быстренько натянув старенькое трико, я вышел на кухню. Вот здесь другое дело — дрова гудели восторженно в печке, маленькая кухонька дорожила теплом, оберегая его всеми четырьмя углами. За столом сидела бабушка, подперев по привычке щеку рукой, и смотрела в сад, где утонувшие в снегу деревья беспомощно тянули свои пальцы-обрубки вверх…
— Помирились? — спросил я, разыскивая в комоде теплую рубашку.
— Как же, помирятся тебе, так и жди, — в привычном беззлобно-осуждающем тоне проворчала бабушка, — в такую непогодь пешком ведь хотела, хорошо, что Маруська силком в автобус затащила…
«Ну, артисты у меня родители, — подумал я. — Мамуля — гордячка из гордячек. Надо ведь, автобус у дома стоит, а она пешком захотела пять километров прошагать. И нечего зря дуться, ведь никуда друг от друга не денутся, помирятся дня через два-три…»
— Ну, бабуля, чего у нас тут нового произошло? — спросил я, принимаясь за горячие щи. — Пока меня не было…
— Чего нового-то… А вот ты не знаешь, что ль? Тонькина мужика-то посадили!
— Как? — я так и подскочил, чуть не опрокинув тарелку. — Пятака?!
— Ну не знаю, как вы его кличете… Володькой его ведь зовут…
— Это за что же?
— За драку, что же еще. Ножом кого-то хлобыстнул. Прямо по горлу — еле отходили. А Тонька-то на сносях…
— Парень-то наш?
— Из Лялина, говорят… На вокзале, в ресторане, мол, повздорили. Пьяные оба были…
Вот это новость! Значит, у Тони… Ах, Пятак, Пятак, ведь чувствовал я, зарвешься ты когда-нибудь, ох зарвешься. Королем себя чувствовал среди ребятни… Нет, но чтоб ножом — такого я не мог представить!..
— И сколько же ему дали? — поинтересовался я.
— Ох, я и не упомню точно… Нет, не упомню.
Я позавтракал, выпил чаю. Не унимались белые призраки, проходили с утробными возгласами у окон, завывали, как вурдалаки, за толстыми стенами дома.
Я подошел к печке, сел на корточки. В детстве я любил бросать бумажные листы в поддувало и наблюдать за тем, как их охватывает огонь, как они на моих глазах морщились, съеживались, умирали, а на их черных костях расцветал игристый с неровными краями цветок. Везде лежали угольки-циклопы с красными глазами, жар бил оттуда мне в лицо, оно приятно накалялось, я немного отодвигался и тянулся за очередными листами бумаги…
Было в этом ритуале что-то священное, чудодейственное для меня: вот везде на земле несет снегом, порывистый ветер стучит дверкой, плохо закрепленной щеколдой, холмистые сугробы окружили наш дом, взяли его в «полон», а мне совсем не страшно: горит огонечек в печке, слегка озорничая, опаляя мне лицо своим всемогущим живительным жаром, словно говоря: со мной не пропадешь…