Методика обучения сольному пению - Валерий Петрухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты ошибаешься, Антон, — она захлопнула тетрадь и посмотрела на икону, которая когда-то понравилась Авдееву: Богоматерь с младенцем. — Святая простота… Что значит — любить? Это значит — обманывать себя… Мы любим невидимку, Антон, а не реального человека. Я думала, мне не будет страшно, когда я стану взрослой, потому что у меня такие хорошие родители: они передо мной как на ладони и я перед ними как на ладони. Я ведь тоже вращаюсь в их вселенной, я тоже занимаю не последнее место в их образе жизни. Я буду всегда с ними — вот что меня поддерживало, вот что меня утешало. Мы всегда будем вместе. Ну, как в той песне: «Ты, я, он, она — вместе дружная семья!..»
Катя снова прервала свой монолог, и страдальческая, болезненная улыбка прошла пустынной странницей по ее лицу.
— И вот… мне страшно. Я — одна, Антон. Я не знаю, что мне делать. Это как в школьном хоре. Поешь ты со всеми вместе — в хоре, — и хорошо и покойно живется, потому что ты не сможешь ошибиться, рядом стоящие тебе не дадут. Хорошо всю жизнь петь в хоре! Но приходит пора, когда ты должна солировать. Здесь уже тебе никто не поможет, ты одна перед всем залом, перед всем миром… А ты боишься, боишься, потому что тебя не обучали методике сольного пения… Вот так сразу взяли и вытолкнули из общего ряда. Пой, как знаешь…
— Ну а кто же должен был тебя научить солировать? — спросил я, глядя на растрепанные волосы, на глаза, жаждущие понимания, на вздрагивающую розовую мякоть губ, поблескивающие зеркальные ровные зубы; и желание погрузиться во все это охватило меня. — Родители, да? Но так не думаю: мы сами должны научиться петь. Солировать. Сами. Никто нам не поможет.
Катя молчала; в окно уходящее солнце вставило золотистую фольгу; в нашей комнате робко посерел воздух, уже предвкушая вечернюю слабость сумеречного наката; Катя уцепилась за мои пальцы и сквозь зубы спросила:
— Ты меня будешь любить?
Я молча встал, поднял ее, чувствуя, как вечерний закатный свет преображает ее лицо: оно теплеет, густым коричневым бархатом наполняются ее глаза, волосы щекочут мне щеки, губы, подбородок — и то, что вложила в меня своими губами Катя, прошло, как стремительный водопад, по моему телу и снова вернулось к ней, заставив и ее затрепетать… Я успел прошептать: «Мать», — но Катя ответила одним протяжным вздохом: «Она никогда не беспокоит меня…»
Вечером мы пошли с Катей на дискотеку в Дом культуры железнодорожников. Помещение, где были танцы, оказалось маленьким, разноцветные мощные лампы перекрещивали свои лучи; музыка с тяжелым мелодичным рокотом качала плотно спрессованную толпу; я ощутил, как духота набросилась на мое холодное с мороза лицо, и вскоре оно покрылось уже капельками пота — но мы еще не танцевали, а только лишь пробирались к небольшому возвышению в дальнем углу, где стояли столики: там было несколько свободных мест.
У Кати оказалась здесь масса знакомых, они подходили, распаренные, как после бани; и ребята, и девушки оценивающе оглядывали меня — я разве что не ежился под их откровенными взглядами…
Слегка вихляющей походкой подошел к нам высокий (одни мослы) парень с грязными, тусклыми волосами. Тяжелой рукой ударил меня по плечу:
— Салют, фраерок!
Пока я лихорадочно размышлял, как его достойно отбрить, он вовсю разухмылялся, стал раскачиваться перед Катей на кривых ногах футболиста:
— О, Башка, ты сегодня бесподобна! Я сражен, падаю, держите меня! Падаю к твоим ногам, о, достойнейшая из достойных!
И он сделал вид, что сейчас грохнется.
— Послушай, ты, — начал было я, но почувствовал, как пальцы Кати предупреждающе вцепились в мой локоть.
Парень было обернулся ко мне, угрожающе выставив вперед бесформенный подбородок, но Катя спокойно сказала:
— Слушай, Налетчик, опять из себя шута корчишь? Не вяжись, а? Или Борю с ребятами позвать, поговорить по душам?
— Ха, — парень мотнул волосами, — испугала! Что Боря? Я могу тоже кодлу собрать. На кулачках? Пожалуйста!
— Большая ты все-таки скотина, Веня, — спокойно сказала Катя. — Лучше скажи, как мать себя после операции чувствует?
— Ничего, нормально. Молоток твой отец! К братану теперь вот собирается… В Сибирь, во куда! Поеду, наверное, с ней.
— Смотри за матерью-то, — Катя все не отпускала мою руку. — Сердце у нее слабое, а ты ведь опять можешь загреметь…
— Брось учить, — пренебрежительно заметил Налетчик. — Знаем мы сами: как водку пить, как жизнь любить! Ладно, Башка, давайте, гуляйте. Если что — свистни, я неподалеку. Или Борю… Как бы фраерка твоего не задели, а он и отвалится, слаб что-то…
— Сам ты… фраер! — ответил, не сдержавшись, я.
Налетчик захохотал. Он даже слегка присел от удовольствия, заливаясь тонко, по-поросячьи.
Мы пошли вперед, не оглядываясь.
— Вместе с ним до восьмого класса учились, — сказала Катя. — Нормальный вроде парень был… А потом в училище — словно подменили Веню. Злостное хулиганство, кражи… Хорошо еще, что мать любит, а то давно бы по тюрьмам мотался. Этим летом отец ей операцию сделал. Пока Веня держится, никуда не залетел. Даже не выпивает. А если пьяный — человек без мозгов. Все что угодно может натворить…
Мы сели за столик, где чинно и как-то по-кукольному строго вертикально застыли две девицы; у них были одинаковые прически — вздыбленные и чем-то склеенные волосы, а на лбу волосинка к волосинке расчесаны и наклеены. Плоские груди закрыты старыми линялыми майками, на них надписи: «Хочешь полюбить меня? Прочти вначале молитву» (это у одной) и «Уведи меня в сказку, я — твоя Шахерезада» (у другой).
Мы с Катей переглянулись, но улыбки сдержали; посидели, огляделись, потом пошли в толпу — танцевать. Вскоре я уже был весь мокрый, смоченное потом лицо Кати сверкало передо мной как стеклянное, я задыхался в плотном кольце, меня толкали, временами оттирали Катю в сторону, и я беспокойно шарил вокруг глазами…
Когда снова сели передохнуть, вернее, села одна Катя (все стулья уже были заняты), я же стоял возле, вышла неожиданная встреча. Прямо перед нами остановилась девица необъятных размеров, с взлетевшими, словно от ужаса, вверх волосами, с лицом, расписанным косметикой, будто у индейца, и нагло, в упор уставилась на меня.
Я скосил глаза вбок, думая про себя: чего надо этому чучелу от меня, снова, что ли, знакомая Кати, но тут услышал голос не девушки, но мужа: «Как поживаешь, студентик?»— и сразу же понял: кто это застыл перед нами — Валентина Лапоткова!
— Нормально, — ответил я, не чая, чтобы скорее она убралась подобру-поздорову, не дай бог, отмочит что-нибудь в «своем стиле».
— Вижу, что не теряешься, — фыркнула Лапоткова, тяжело двинув фиолетовыми губами. — Поступил? Ну и теперь на дискотеки чалишь, а, монашенек?
— Хожу, хожу, — ответил я. — Как видишь. Да, кстати (и я обрадовался этой мысли), а как там папуля твой? Все гоняет вас или утихомирился?
Зеленые ресницы Лапотковой взлетели вверх, потом опустились, она шаркнула слоновьей ногой и, убрав предельную громкость своего голоса, ответила в опасливо-выжидательной форме:
— Ну, не гоняет. А что?
— Да так, ничего. Вспомнилось кое-что…
Лапоткова (видно было по ее лицу) о чем-то минуту-другую размышляла, затем сдвинулась с места и на прощание выдала:
— Смотри, не обкушайся сладким, студентик.
— Давай, давай, чеши отсюда, — зло сказал я. — Привет любимому папочке.
И ответил Кате как можно яснее:
— Это дочь хозяев, у которых я на квартире жил до поступления в университет…
— Впечатляет, — Катя прикрыла рукой смеющиеся глаза. — Удивительно, как ты жив остался…
Мы не стали дожидаться, когда все закончится, ушли пораньше, честно говоря, все вскоре надоело: и топот множества ног, и однообразные ритмы рока, и раздражающее мелькание света перед глазами… Как-то пусто, нехорошо стало на душе, словно мы потеряли друг друга.
В черном небе желтым глазом совы круглилась луна. Снег казался мутным, серым. В такое позднее время на остановке никого не было, и было как-то одиноко и холодно под сторожащим нас лунным оком.
Через несколько дней мы узнали, что умер Черенцов. Ребят с нашего курса пригласили в деканат и попросили съездить завтра с утра на кладбище и вырыть могилу: «Близких у Сергея Дмитриевича не было, так что, ребята, надо, сами понимаете…»
Утром, ровно в девять часов, наша небольшая группа уже топталась у корпуса истфака. Выдался на редкость теплый день, уходил в прошлое этот год, он уже смирился: затухли метели, лишь иногда налетал шальной ветерок, но куролесил он недолго — стало теплеть.
Я стоял у могучего ствола тополя, наблюдал, как ребята, ожидая автобус, от нечего делать играли в снежки. Снег лепился хорошо, крутые мячики больно врезались в спину, кто-то вскрикивал и гонялся за обидчиком. У меня было тупое состояние, в голову словно вату набили: ни одной мысли. Перед глазами все возникало вчерашнее лицо Кати: я тогда боялся, что она разрыдается прямо здесь, на виду у всех, — а сказали нам про смерть Черенцова на лекции, — но она лишь резко откинула голову, так иногда в фильмах актеры показывают, как умирает человек. Я проводил ее до дома, она не проронила ни слова, так мы и попрощались молча.