Методика обучения сольному пению - Валерий Петрухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Алексей, как ты думаешь, сколько ты проживешь на земле? — спросил я, сбросив одеяло и поднявшись.
— Ха, ну и вопрос, — Яблонев приложился к чашке с чаем, которую держал в руке. — Откуда я точно знаю? Надо у цыганки спросить об этом. Ну а так, думаю, годков до восьмидесяти дотянуть. А больше и не надо. Я не хочу в столетнего идиота превращаться.
И он засмеялся — спокойным ровным смехом человека, который прекрасно знает, что в жизни главное, что второстепенное.
Я подошел к окну, раздвинул шторы. Шел снег, он мелкоячеистой рыболовной сетью завис в электрическом желтом свете уличных ламп, и я подумал: вот снег идет там, не во мне. Но он может идти во мне, даже когда там не идет. Но я уже не могу сказать: «на улице идет снег…» Значит, я не могу абсолютно точно выразить то, что происходит во мне, убедить в этом других. А то, что совершается снаружи, я ведь могу и отринуть, потому что это не происходит внутри меня… Получается тогда так: и Кати две, одна там, снаружи, которую я не всегда понимаю и принимаю, другая здесь, во мне, и только эту я люблю и понимаю… Так, что ли?
— Антон, сессию как будем сдавать? — Алексей отдувался: хорошо потелось. — На стипендию сможем?
— Да, я думаю, — я отошел от окна, шторы снова плотно сомкнулись. — Боишься немного?
— А то, — Яблонев шмыгнул носом. — Уф, до чего взмок, красота! Всяк может быть, ведь никто не застрахован от пары…
— Это точно, — я снова залез под одеяло.
— Спи, я пойду еще чайку хватану. Потеть так потеть!
В декабре у нас было три зачета: по истории КПСС, древнего мира, палеографии. «Свалили» мы их с Алексеем удачно, с первого захода. Теперь оставались экзамены.
Надо было готовиться, настали суматошные дни: бегали в библиотеки, перехватывали друг у друга конспекты лекций (особенно аккуратно вели их девчата), обменивались учебниками. Однажды я забежал к Кате за каким-то конспектом, но ее дома не оказалось, дверь открыл Калистрат Петрович. Я извинился и хотел было уйти, но Башкирцев вдруг сказал:
— Вас ведь, кажется, Антоном зовут? Не могли бы вы зайти на минутку, я поговорить с вами хочу…
В кабинете Башкирцева я первым делом незаметно скосил взгляд на книги, где был спрятан бальзам. Интересно, обнаружил ли Калистрат Петрович, что содержимое бутылочки уменьшилось Странно, для чего же нужен этот бальзам?
Башкирцев усадил меня в кресло, сам сел напротив, за стол, развернув стул ко мне.
Он был в синем теплом шерстяном костюме; вытянув ноги, с интересом разглядывал меня.
— Значит, вы дружите с Катей? — спросил он, скрестив руки и закрыв ими широкую грудь. — Я вас иногда вижу у нас, но почти всегда мельком. У моей дочери не принято знакомить родителей с друзьями. Позвольте узнать, как вас зовут?
— Антон. Анохин.
— Очень приятно. Ну а как меня величать, вы, конечно, знаете?
— Да.
— Прекрасно. Вы — алешинский?
— Нет, я из другой области. Из села.
— Вот как! — несколько оживился Башкирцев. — Интересно… Знаете, Антон, я ведь тоже деревенской закваски. Конечно, может быть, это и немного смешно слышать, но до сих пор не могу я равнодушно воспринимать запах навоза… Запах моего детства. Наш дом стоял рядом с коровником. Мать там работала, ну и я пропадал, играл тут же с ребятами… Очень хорошо, что вы родились в деревне. Там живут, в основном, очень хорошие люди.
— А в городе?
— В городе? — Калистрат Петрович на секунду задумался. — Человек городской — это человек вырождающийся. Да, да, не удивляйтесь, я тоже отношусь к таким. Мы задавлены, забиты, изъедены благами цивилизации и ее болезнями. Знаете, Антон, что такое болезнь? Что лежит в ее основе?
Я пожал плечами. Разговаривая, Башкирцев выпрямился, убрал под себя ноги, немного наклонился ко мне; голос его сухо потрескивал, глаза улыбались.
— Не знаете… Страх. Да, да, именно страх. Мы окружены страхом, загнаны в угол всякими там загрязнениями атмосферы, хлорированной гадкой водой, вонью от многочисленного мусора, который гниет в укромных местах… Бежать, бежать надо отсюда!
Я вздохнул, оперся на локоть и попытался возразить:
— Но и в деревне не так уж все хорошо, вы сами, наверное, знаете об этом.
Башкирцев согласно опустил голову.
— Да, конечно, я понимаю, что вы имеете в виду. Культуру, не так ли? Но выход есть: вот вы, закончите учебу и возвращайтесь в деревню, отдавайте людям свои знания… Но не знаю, удастся ли вам удержаться от соблазнов городского комфорта. Когда-то и я мечтал вернуться…
Он встал, прошелся вдоль стола, бросил в мою сторону задумчивый взгляд.
— Знаете, Антон, иногда вся жизнь зависит от одного-единственного поступка. До него — одно, после него — другое. Все меняется, даже душа… Все как бы переворачивается: с ног на голову. Был такой святой, Антон, Серафим Саровский, вот он изрек где-то, что в человеке как бы существует три воли: божья, человеческая, бесовская. Никто из нас, естественно, не живет по божьей воле, потому что мы атеисты. Мы живем по человеческой. А она обязательно соскальзывает — хочешь ты или не хочешь — в бесовскую… Так уж устроен человек, об этом очень хорошо писал Достоевский. Читали?
— В школе проходили… «Преступление и наказание».
— В школе… — усмехнулся Калистрат Петрович и снова вернулся к стулу, но садиться не стал, а оперся руками о его спинку. — Забудьте, Антон, что вы «проходили» в школе. Нет, молодцы все-таки школьники — нашли-таки слово — «проходили», то есть «проходили мимо». Зачем школьнику Достоевский? Он не нужен человеку, у которого душа чиста, Достоевский — это библия для грешника.
Башкирцев устало улыбнулся мне и сел.
— Извините меня, Антон, я, наверное, сложно говорю. Но мне кажется, я чувствую — вы человек думающий, что-то в вашем лице говорит об этом… Конечно, я пригласил вас не только для того, чтобы вы слушали всю эту белиберду…
— Но почему… — попытался возразить я, но Калистрат Петрович остановил меня поднятой ладонью — Да, да, в какой-то степени это в самом деле белиберда, потому что это слова, «сотрясение воздуха», а жизнь — это поступки, за которые приходится отвечать, а за слова — что ж, взятки гладки… Я просто хотел поговорить с вами о Кате.
Я внутренне напрягся. Неужели он что-то знает? Будет читать мне мораль, или…
— Но я хочу, — продолжал Башкирцев, — чтобы этот разговор остался между нами. Я прошу вас как мужчина мужчину. Вы можете мне это пообещать?
— Да.
— Хорошо, — он потер подбородок, сморщив при этом лоб. — Сейчас не принято откровенно разговаривать с родителями. Дело доходит чуть ли не до конфронтации. Скоро на дуэль вызывать друг друга будем (невеселая улыбка на губах). Вот так… Скажите, Антон, вы человек… гордый?
Я чуть замешкался, потом честно ответил:
— Немного есть…
— Немного, немного, — повторил Калистрат Петрович. — А прощать вы умеете? Знаете, Антон, не знаю, как вы, а я считаю, что человечество держится не только и не столько на любви, а на прощении. Иначе жить невозможно… ведь мы совершаем массу ошибок, участвуем иногда — не по своей воле — в абсурдных делах… Жизнь — это нескончаемая череда компромиссов с собственной совестью. Пока это только фраза для вас, но лет через десять — двадцать вы поймете меня… Так вот, Антон, я хочу вас предупредить… Катя — это человек, который не умеет прощать. Поэтому с ней трудно, очень трудно…
— Я знаю, — тихо промолвил я.
— Да, да, вы, конечно, сразу это ощутили, — грустно сказал Башкирцев. — Поэтому… она часто делает и говорит то, что кажется нелепым, идущим в разрез с общепринятым. И… ей нелегко, она часто ссорится с людьми. У ней нет друзей, она кажется всем гордячкой, выскочкой… Знаете, Антон… — он замолчал, обнял руками коленку, — мне кажется, что вы для нее что-то значите… Понимаете, попробуйте объяснить ей, что надо несколько иначе относиться к людям, мне кажется, она вас послушает…
— Вы думаете? — я сомневался в этом. — Мне кажется, она всегда будет такой…
— Может быть, — сказал Калистрат Петрович и тут как-то смущенно взглянул мне прямо в глаза. — Но если полюбит…
Мы помолчали. Я уже понял, что Башкирцев смирился с тем, что дочь живет по своим правилам, почти не советуясь с отцом. Знал ли он, почему это произошло? Даже если и знал, то чувствовал, что момент для искреннего разговора упущен. И теперь остался один шанс — только я. Но что я смогу?
Калистрат Петрович проводил меня до двери, пожал на прощание руку. Шагая вниз по ступенькам, я думал о том, что каждый из нас носит в себе затаенную боль, которую ничем нельзя вытравить из сердца. Единственное, что мы можем, это немного приглушить ее на время, но совсем нельзя о ней не думать. Почему мы именно такие и не можем стать иными, что заставляет нас не понимать и ненавидеть другого человека?