Обмененные головы - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну чего ради немецкого паспорта не сделаешь – даже в Польшу поедешь. Я спросил у Ниметца про либенауского концертмейстера. Будет жить, покуда подсоединен ко всяким трубкам, капельницам. Целая палата приборов – нет, слуга покорный, чем так жить, лучше умереть. А я что думаю?
Либенауский концертмейстер, каждый год, как и Шор, ездивший в Байрейт, лет пятидесяти, очень подвижный, всегда тебе подмигивавший, мнимый симпатяга – этакий балагур с камнем за пазухой; но при этом в антракте, вопреки своему «имиджу», достававший аккуратно завернутый в фольгу (женой?) небольшой чиновничий бутерброд – два ломтика черного хлеба, проложенных сыром, – и съедавший его с непроницаемым лицом. И вот он убит. Из-за меня. И на кой же дьявол меня понадобилось гнать в Польшу?
Как описать эту поездку – шаг за шагом? Это было бы примерно то же, что путевые заметки внутри детектива. Если б я вернулся, а в Циггорне меня кто-то ждал: расскажи, как съездил, как это было, в Польше-то? Или: папа, расскажи, какие были интересные случаи? Но при возвращении домой меня окружала та же немота, что и в крохотном номере многоэтажной гостиницы на Круче, возведенной еще, надо думать, при жизни Лучшего друга польского народа.
Какие же были случаи? Самолет советского производства румынской авиакомпании, совершающий спецрейс в Польшу над территорией Чехословакии, поскольку ГДР «не дала» какой-то коридор. Я боюсь показаться вольноотпущенником – нуворишем свободы, отводящим душу среди бесправия своих же собственных, в прошлое отбрасываемых теней. То же относится и к восприятию явлений чувственного мира. Гвоздь, натуральный гвоздь, зачем-то вбитый в подлокотник моего кресла. По выходе из самолета (на эту планету) запах, «знакомый до слез», о котором, однако, никогда прежде не подозревал, – советского бензина. Впрочем, счастье узнавания длится полторы секунды, после чего воздух уже не воспринимается как своего рода инопланетный газ. Цвет, вернее, его отсутствие – к нему зато глаз отказывается привыкать. Если б только речь была о дорожных знаках, полиграфии, расцветке кофточек. Но сама листва, казалось, подержи еще с мгновение палец на соответствующей кнопке дистанционного переключателя – сама листва сделается вот-вот черно-белой (может быть, этому есть объяснение «экологического характера»?). На центральной площади Глоднего Мяста вроде бы даже прибрано, и все равно грязь. Это не пестрый мусор Запада, это грязь, заметаемая по углам нерадивыми рабами.
Во-от. Их рабство и делало нас в этой стране абсолютными господами, рабство, а не бедность – чего никто из моих соработничков не понимал. Даже побывавшие в той шкуре проявляли поразительную забывчивость. Несопоставимость правовая, социальная прокладывала дорогу той несопоставимости материальных возможностей, которой господа артисты из Западной Германии пользовались вовсю, хотя и с чувством, что совершают что-то противоестественное. Но безнаказанно. Отсюда та странная антипатия к собратьям по скрипкам и тромбонам из местного оркестра, когда те подходили к нам лизнуть руку, – отсюда, а вовсе не потому, что такие уж они бедные и голодные, как сами наши же пытались себе это объяснить. Словно готовились увидеть жителей Биафры – а недостаточно отощавшие поляки чувствовали, как на них смотрят, и про себя думали: вот немцы-сволочи, тем не менее привезенный им кофе – каждый получил пятисотграммовый кулечек – хватали, как если б в этих кульках заключалось спасение их жизни: благодарили, кланялись, прикладывали руки к груди.
Наши суточные равнялись их десятидневному заработку. А за сотню марок пугливые – впрочем, только с виду, согласно каким-то своим правилам игры, – спекулянты готовы были пролить на тебя дождь из злотых. Поставленные перед необходимостью во что бы то ни стало опустошать содержимое своих бумажников, «немецкие мужчины» (о, Кумико!) робко косились – но не более того – на захудалых польских проституток. А так – предавались обжорству. На этой почве были заболевшие.
Я наблюдал за неким Шойбле – то был экстраординарный скупец, который к деньгам относился, как иные к хлебу. Всякий расход был для него глубоко нравственным переживанием, причем, добрый христианин, чужие копеечные убытки он принимал к сердцу так же близко, как и свои собственные. Этот польский разврат его убивал.
Отправившись в первый же вечер на прогулку, я где только мог высматривал приметы постылого советского социализма. Это не представляло большого труда, и, видимо, часа через полтора вокруг меня образовалось мощное антикоммунистическое поле: когда, стоя на черной пустынной улице, я рассматривал в окне государственного учреждения стенд с совершенно невероятными харями и надписью над ними: «Изберем в сейм достойнейших», – сзади послышались шаги, и меня попросили предъявить документы. Глядя в сторону, противоположную той, в которую протянул паспорт, я ожидал, пока этот лингвист кончит его поворачивать вокруг своей оси (человек в гостинице «Гавана» был куда сообразительней). Есть вопросы? (По-прежнему в сторону.) На польского милиционера русский язык в сочетании с израильским паспортом действует как водка с шампанским. Отдав честь, он покачиваясь удалился.
Вопреки напутствиям, даваемым советским гражданам перед отбытием в Речь Посполитую – что лучше плохой польский, чем хороший русский, – я ко всем исключительно обращался по-русски. И ничего, не побили. Даже не всегда презирали – зато говори я по-немецки, ненавидели бы всегда. Я же человек слабый, предпочитаю ненависти презрение (и если какой-нибудь психолог позволит себе в этом усомниться, то мой ему ответ: не у всех потребность в реванше берет верх над защитной реакцией).
Сыграв и спев перед глоднемястинцами «Ариадну на Наксосе», мы автобусами польского туристического бюро «Орбис» уехали в Варшаву. По прибытии сильно поскандалили – отель не понравился, хоть и считался для иностранцев. Наверное, для других иностранцев. Действительно, у входа стояли два летчика в знакомой форме – сперва я решил, что товарищи работают на линии «Улан-Удэ – Варшава», но, вглядевшись, увидел большие красивые значки с Ким Ир Сеном. Между тем администрация «Орбиса» в лице суперэлегантной пани, у которой шляпка, пальто, платье, чулки и туфли были «в тон» – одинакового лиловато-сиреневого цвета, – принесла нам свои извинения. Сиреневая пани долго объясняла, почему так вышло (я еще забыл упомянуть перчатки сиреневого цвета и темно-сиреневые волосы на ногах). К двум кимирсеновским соколам присоединилось еще столько же, потом еще столько же стюардесс, что не помешало им поместиться в подъехавшую «Волгу» с дипломатическим номером и уехать. Мало-помалу кольцо вокруг представительницы «Орбиса» редело. Другая дама какое-то время энергично прогуливалась мимо компании оркестрантов, уныло расположившихся в креслах и на диване. Не достигнув желаемого результата, она наконец воскликнула, поддев кулаком воздух: «Ну что же вы, мужчины!» Так культработник, желая расшевелить своих подопечных, предлагает спеть хором что-то бодрое.
Чугь поздней я испытал то же, что Робинзон Крузо, обнаружив след человеческой ноги на своем острове. Позади меня (а я стоял перед прилавком с сувенирными безделушками – в основном Шопеном, но также и серебряными ложечками в виде сирен [123] ) произошел диалог по-русски (шепотом): «Послушай, а туалеты здесь бесплатные?» – «Нет, но у них здесь на сознательности все. Блюдце стоит, и никто не проверяет». Когда восточной, то есть в данном случае кавказской, наружности дама ушла в направлении заглавной литеры D (wie Dеutschland) [124] , я поинтересовался у другой, откуда они. Другая смутилась вначале, но потом доверчиво поведала, что «они» – музыкальная делегация на фестивале «Варшавская осень». От Советского Союза состав многонациональный: есть и русские, и армяне, и из Средней Азии – кто хочешь. Они с мужем – это он вообще-то в составе делегации, а она туристка, – так вот, они из Харькова.
Так неожиданно я повстречал своего училищного преподавателя музлитературы Эдуарда Петровича Совенко. Затем на протяжении нескольких дней разыгрывалась очередная версия гоголевского «Ревизора». Руководительнице группы я был представлен Совенко как его бывший студент – без лишних комментариев. На вопрос о месте моего проживания я, помявшись, ответил, что, ну, в настоящий момент здесь. Эта неопределенность направила мысль партийной чиновницы по ложному следу. Не забудем, что мы находились в Варшаве, где бдительность требовалась иного рода, нежели в Мюнхене, где страшны местные, а незнакомец, заговоривший по-русски, от которого в Мюнхене следовало бы шарахнуться как партизану от полицая, – к нему здесь, в Варшаве, было как раз полное доверие: свой. И если этот «свой» уклонялся от ответа на какой-то вопрос, значит, так надо . А тут я угостил всю честную компанию билетами в кино – они рвались на фильм ужасов с Катрин Денев в роли вампирши. Партийная амеба вконец разамебилась: так сорить иностранными деньгами мог… Не берусь судить, что она думала – кто я, но вела себя со мною после этого точно как городничий с Хлестаковым. Степень их материальной стесненности не поддавалась никакому описанию. Поляки были их западными немцами. Какое это безрадостное чувство: великану свести знакомство с лилипутами, минуя промежуточную инстанцию – Гулливера. И даже не великану. Лилипуту-мутанту.