Обмененные головы - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свободное время мое было «в пролежнях». Это российское – правда, скорее «незамужнее», чем «неженатое»: дома – исключительно лежать. С книгой я лежал реже, больше – слушая музыку. Интересное чтение всецело поглощает внимание (все это так), но среди интересных книг хороших мало – и наоборот. Короче говоря, литература требовала усилий, музыка же, как искусство истинно христианское, врачевала душу, не требуя ничего взамен. Чтоб не есть в одиночестве, я включал телевизор, приурочивая свои трапезы к последним известиям или каким-нибудь политическим программам (а что еще смотреть – как кривляются загримированные мужчины и женщины по давным-давно утвержденным канонам?). Судя по телевизионным передачам, Германия продолжала и продолжала оттягиваться влево, с тем большей стремительностью обещая сорваться в обратную сторону. Демонстрантам лица одолжила Крестьянская война – одежду даже не потребовалось. По чистому недоразумению еврей в их сознании – свой, поскольку жертва их врагов (а врагов – поскольку «фашизм есть диктатура наиболее империалистических элементов финансового капитала», до сих пор помню, всем классом заучивали). Но скоро, думаю, это недоразумение разрешится: толпа идеалистов под любым флагом к вечеру кончает еврейским погромом. Уже сейчас можно дать выход своей антисемитской похоти, не понеся при этом морального урона; наш театр, например, чуя спрос, инсценировал ораторию Генделя «Иеффай» в духе пацифизма. Как раз вошло в моду многозначительно обносить сцену колючей проволокой, действующих же лиц одевать в солдатские шинели. Наш циггорнский Мейерхольд – он же интендант, милейший человек с лицом скопца – милитаризировал так опер пять: «Дон Карлоса», «Фиделио», «Лоэнгрина», еще что-то, еще что-то. Но до «Иеффая» обличение зла было весьма абстрактным (действие «Дон Карлоса» разворачивалось в какой-то банановой республике). В «Иеффае» же происходило следующее. При полном затемнении зала шумовая иллюстрация фронта: автоматные очереди, разрывы бомб, режущий звук проносящегося истребителя. Сквозь проволочные заграждения пробирается девочка-подросток и, отыскав в траншее какой-то свиток, при свете фонаря читает: «И дал Иеффай обет Господу [119] и сказал: если Ты предашь аммонитян в руки мои, то по возвращении моем с миром от аммонитян, что выйдет из ворот дома моего навстречу мне, будет Господу, и вознесу сие на всесожжение. И пришел Иеффай к аммонитянам – сразиться с ними, и предал их Господь в руки его, и поразил их поражением весьма великим, от Ароера до Минифа двадцать городов, и до Авель-Керамима, и смирились аммонитяне перед сынами израилевыми. И пришел Иеффай в Массифу в дом свой, и вот, дочь ему выходит навстречу с тимпанами…» Увертюра. Колонна на марше – в касках, с автоматами. Впереди Иеффай, через плечо перекинута танковая гусеница. (Лично у меня сразу возникла ассоциация с генералом Ариэлем Шароном. [120] ) Хор мальчиков в черных лапсердаках и круглых шляпах, размахивая израильскими флажками, встречает победоносную армию Иеффая-Шарона. Из дома, как и обещано, выходит дочь, которую он теперь должен убить во исполнение кровавого обета. Как жертвенный камень, посреди сцены скрижали с еврейскими письменами, повсюду люди в касках – пощады не жди. Правда, добрый Гендель, вопреки менее доброму еврейскому Богу, в последний момент посылает ангела – спасти несчастную от заклания. Но надо видеть этого ангела: с большими, как уши, крыльями и дымящимся пулеметом в руках – словно в пути повстречал эскадрилью сирийских «мигов».
Этот спектакль, «насквозь проникнутый», «смело воплотивший» – видимо, в расчете на такую реакцию передовой польской критики, – мы везли в Польшу. То есть они – без меня. Циггорн был побратимом Глоднему Мясту (раз в год «местком» собирал по две марки для детей тамошних оркестрантов). Один спектакль планировался в Глоднем Мясте и три в Варшаве, в рамках музыкального фестиваля «Варшавская осень». В Советском Союзе «Варшавская осень» – это звучало. Из Харькова в составе делегации Союза советских композиторов всегда кто-нибудь ехал, а потом на «встрече» со студентами муз-училища делился впечатлениями: крайний формализм, локтями на рояле играют. Вообще, Польша – это уже Америка.
Кроме «Иеффая», они еще везли с собой «Ариадну на Наксосе» и «Котку Польску» («Польскую кошку») [121] – оперу Казимежа Жуликовского, в партитуре которой, по счастью, не было скрипок.
Репетиции начались в июне, перед самым отпуском. В отпуске я недурно набил карманы фиалкового смокинга – облачения музыкантов куроркестра, с трех до пяти игравшего разные попурри, польки, вальсы в кургаузе Баденвейлера. Правда, Шор, вагнерианствовавший в это время в Байрейте [122] , заработал раза в полтора больше. Из новых ощущений этого лета назову, для меня самого же неожиданное, посещение игорного дома – в лиловом смокинге… Но – не за то меня отец порол, что играл, а за то, что отыгрывался. Сказав себе наперед: проигрываю двести марок – я, в надежде их вернуть, то призрачной, то, казалось, уже реальной, просадил полторы тысячи. Злой на себя не могу передать как, на следующее утро я зашел в какой-то банк и пожертвовал сотню на борьбу с раком (мама). После этого, выйдя на улицу, я понял, что прощен: со стены противоположного дома на меня смотрела мемориальная доска с надписью по-русски: «В этом доме пятнадцатого июля 1904 года скончался Антон Павлович Чехов». Сегодня было как раз пятнадцатое июля. Это не важно, что я никогда не любил Чехова (слишком уж все им было ясно со мной, этим русским писателям). Это не важно…
Гастроли циггорнской оперы в Польше оборачивались для меня дополнительными двумя неделями отпуска в сентябре, на который я думал (увы, должен был) махнуть в Израиль продлить паспорт, – кстати, это мой израильский паспорт явился причиной того, что вторым концертмейстером вместо меня в Польшу ехал концертмейстер из Либенау. Первоначально предполагалось, что я эти две недели буду играть за него в Либенау, – и я уже снова потирал руки. Но – долго объяснять почему – сорвалось. А тут, ввиду неудачной попытки договориться с израильским посольством о вторичном продлении паспорта (один раз они его уже продлевали), мне все равно предстояло паломничество в Святую землю – вот я и решил воспользоваться образовавшейся дырой в моем расписании. Я уже заказал билет в Люфтганзе, и что же – за двенадцать часов до вылета моего в Тель-Авив и циггорнской оперы в Польшу заменивший меня либенауский концертмейстер попадает в аварию. Слепой случай? Ниметц ворвался ко мне в квартиру с полицейской непосредственностью, благо жили мы рядом: все, я еду с ними, никаких израилей! Гастроли под угрозой срыва (ну, это он загнул). Звонили уже в Варшаву, в МИД – в виде исключения в мой недостойный польской визы израильский паспорт они, так уж и быть, ее шлепнут. Прямо в Глоднем Мясте… Э, так дело не пойдет, нет, нет, нет, у меня билет оплачен в Израиль, это не шутки, это сумасшедшие деньги. (Я не стал уточнять сколько, потому что на самом деле деньги не такие уж и сумасшедшие, но Ниметц, которому Израиль представлялся краем земли, страной антиподов, охотно этому верил. Это его жена, выгуливая однажды своего сеттера, спросила меня: а собаки в Израиле есть?)
Ниметц поначалу пытался атаковать меня с помощью каких-то параграфов, обязывающих и т. д. Но я знал, что все это блеф, – от него же, месяцем раньше объяснившего мне, что как раз все эти параграфы действуют только в пределах ФРГ. Поэтому меня «легче заставить эти две недели работать сторожем в театре, чем играть “Ариадну на Наксосе” в Варшаве». Когда я напомнил ему эти его слова, он стал – с моего любезного позволения – звонить интенданту, обладателю интеллектуального лица. Впервые мне выпала честь побеседовать с этим господином, заверившим меня, что, конечно же, конечно же и еще раз конечно же, я могу решительно не опасаться. Как израильтянин, я решительно опасался ехать в столь недружественную моему отечеству страну, это в первую очередь, и уже во вторую очередь опасался, что мне не будет возмещена стоимость моего тель-авивского билета, приобрести который я был абсолютно вправе, поскольку существуют параграфы… Ну конечно же, забота о моей личной безопасности будет входить в «компетенцию», а что до тель-авивского моего билета, то – гм… Он не может обещать мне возмещения стоимости билета, по крайней мере не проконсультировавшись с господином финансовым директором, который уже вылетел в Глодне Място, но совершенно уверен, что его друг, директор циггорнского отделения Люфтганзы – его большой друг, – поможет мне изменить дату полета на любую приемлемую, ведь все равно я должен буду лететь в Израиль продлевать паспорт – хотя, конечно же , он убежден, что вскоре при поддержке театра у меня уже будет (очень сладко) немецкий паспорт.
Ну чего ради немецкого паспорта не сделаешь – даже в Польшу поедешь. Я спросил у Ниметца про либенауского концертмейстера. Будет жить, покуда подсоединен ко всяким трубкам, капельницам. Целая палата приборов – нет, слуга покорный, чем так жить, лучше умереть. А я что думаю?