Шествие. Записки пациента. - Глеб Горбовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так они все единым клубком и передвигались. И никто на них с удивлением или брезгливостью не смотрел. Даже человек с депутатским значком. Не принято было на дороге чему-либо демонстративно удивляться, чем-либо откровенно восторгаться или возмущаться. Делалось это (если делалось) непременно тихо, культурным образом, то есть незаметно. Никто не вздрагивал и не поводил в раздражении носом, если в толпе издавался непотребный звук, кто-нибудь кашлял или чихал, — во всяком случае, «будьте здоровы!» никто вам под нос не совал. Зато люди отчетливо настораживались, когда кто-нибудь по старой привычке, чаще всего во сне, начинал петь или декламировать стихи, вообще — выступать. Это многих озадачивало. Людям тогда приходилось копошиться в памяти, извлекать оттуда былые видения и звуки. А все естественное, повторяю, не шло в счет, ибо знали: это дышал мир, а не изощрялся чей-то обуянный гордыней разум.
Человека, бесцеремонно произносившего стихи, расслышал я позади себя. Вряд ли он занимался этим умышленно, чтобы досадить окружающим. Бубнил он непроизвольно, по укоренившейся привычке. Чуть позже выяснилось, что подвывал он на законном основании, являясь профессиональным стихотворцем, — не просто разговаривал, а сочинял. По инерции. Так же, как старик Мешков все еще коллекционировал, а спортсмен устремлялся к рекорду.
Внешне человек, говоривший стихами, производил впечатление одержимого, бесноватого. На ходу он частенько притормаживал, становясь в позу фюрера, потряхивал тощенькой челкой, простирал руку, приоткрывал рот и показывал искусственные зубы, таращил глаза; не существовал, а постоянно как бы смотрел на себя в зеркало.
— Я жил в эпоху тирании, и тернии ее моих касались вежд! — разглагольствовал сочинитель, потряхивая головой, словно отбивался от наседавших на него мыслей и образов.
— Ну, как, старичок? — спросил он меня, когда я довольно-таки опрометчиво оглянулся на декламатора, желая посмотреть ему в глаза, чтобы удостовериться: не рехнулся ли бедолага?
Дело в том, что на дороге душевнобольных не было. Вовсе. И не люди, страдавшие этим недугом, отсутствовали, а сам недуг был искоренен. Вот я и насторожился: не исключительное ли явление передо мной?
— …И тернии ее моих касались вежд, — повторил стихослагатель. — Кстати, будем знакомы: Аристарх Беззаветный! Говорит ли вам что-нибудь это имя?
— Говорит, говорит. И все же — почему непременно «вежды»? Дряхлое выражение почему? Красуетесь или… при Державине обучались красноречию? По всем приметам — сверстничек мой: джинсы, замша, этикетки… Я, конечно, в стихах не шибко…
— Старичок, я тоже в них не ахти, но ведь тянет, тянет окунуться в эту бездну! Смотрим же мы на звезды небесные, хотя и не были ни на одной из них (луна, этот холодный довесок земли, не в счет). А почему смотрим? Потому что однажды взглянули и подверглись очарованию, черт возьми! А по части вежд (прости, старичок, за каламбур) ты невежда. Ведь красиво же! Ласкает ухо. Хотя по смыслу правильнее будет сказать «чело». Я жил в эпоху тирании, и тернии ее язвили мне чело! Вот так. Не нравятся «вежды»— кушайте «чело». Глагол «язвили»— для убедительности — можно поменять на глагол «терзали». Нам это — раз плюнуть.
— Ну, вы даете, — присмирел я от восторга, от впечатления, произведенного на меня эквилибристом слова.
— И ваще, па-аэзия — это не только слово, но и дух! Не от слова «выдох», разумеется, — продолжал разглагольствовать Аристарх Беззаветный. — В священном писании что говорится: вначале было слово, и слово было Бог! А значитца, в поэтическом слове содержится божественный смысл!
С еще большим почтением взглянул я на Беззаветного, пожелав пропустить его из-за своей спины вперед, для чего отпрянул несколько влево, запнувшись о шелудивую собачку, на спине у которой проснулся и широко зевнул рыжий кот.
Я тут же извинился за допущенную неловкость, послав домашним животным воздушный поцелуй.
Лохматый человек, окруженный живностью, хотя и давно не стриженный, но не сказать чтобы дикий, обладавший добрым мудрым взглядом бирюзово-не-серьезных молодых глаз, по происхождению скорей всего скандинав, волосы светлые, выгоревшие на белом, северном солнце, доверительно улыбнулся мне.
— В тесноте — не в обиде, — сказал он на своем языке, но международный смысл сказанного им беспрепятственно дошел до моего сознания. И не только до моего: я уже сообщал, что на дороге никаких языковых барьеров не существовало, все хорошо понимали друг друга, хотя и изъяснялись на языке предков. И это было не чудо, а энергетическое свойство, приобретаемое людьми в условиях шествия. Единение материи преобразовывалось в полифонию сознания.
Стихотворец, похоже, проникся ко мне доверием, и теперь шел рядом со мной, потеснив ответственного работника, носившего галстук и непроницаемую мину на лице.
— Не шибко-то здесь работается, — пожаловался мне Аристарх. — Я ведь про эти «вежды» и «тернии» еще в Крыму, в Коктебеле, начал слагать. И все не могу разделаться: концовка ускользает. Поначалу решил: из-за нервного потрясения работа не клеится. В Крыму я тогда по пьянке далеко заплыл ночью. На звезды загляделся, ну и потерял ориентировку. Очнулся уже здесь, на дороге. Впечатление потрясающее. Мечтаю написать поэму об этом глобальном шествии. Я, знаете ли, еще мальчишкой, во время войны, наблюдал нечто подобное. Конечно, не в таких масштабах, но все же… В Прибалтике дело было. В так называемом Курляндском котле. Война к завершению шла. А я в то время на хуторе батрачил у одного хозяина. Скотину пас. Пять коров, бык и десять овец. За харчи старался. И за крышу над головой. Двенадцать лет мне тогда было. Сами знаете, любопытства, энергии в этом возрасте не занимать. Хозяин меня не просто терпел, но и откровенно боялся. Потому что я время от времени подкладывал ему в печь патроны, детонаторы от гранат. А однажды двухсотграммовкой тола подорвал отхожее место. Будку разнесло. Хутор был основательно испачкан.
Человек с депутатским значком, шагавший плечом к плечу с поэтом, укоризненно, с молчаливой брезгливостью отвернулся от Аристарха, продолжающего исповедоваться.
— Однажды хозяйский бык Герман, которого я не без определенного риска называл тогда по фамилии, то есть Герингом, заслышав в лесу за холмом, на котором торчал наш хуторок, неопределенный гул, постепенно перераставший в рев, задрал хвост и, распушив ноздри, ринулся через ольховые заросли в направлении этого гнетущего гула, равномерного и какого-то утробного, будто сама земля вещала огненным чревом! Я не слишком заумно изъясняюсь? — справился у меня Беззаветный.
— Все в порядке, — решил я не разочаровывать поэта, хотя аристарховская манера говорить длинно, периодами, не действовала на меня успокоительно.
— Бык понесся на шум с таким рвением, словно там, за стеной леса, пылала страстью невиданной мощи и красоты корова. Корова коров! Естественно, стадо, которое я опекал, устремилось за Герингом. Даже безмозглые овцы. Поостереглась ударяться в бега только собака, помогавшая мне следить за скотиной. Сметливая дворняга по кличке Артур. Вначале-то и она, захлебнувшись лаем, сиганула с холма…
— Слишком подробно, — сказал, а затем как бы вслух поморщился официальный человек, оказывается, все это время не перестававший прислушиваться к исповеди Беззаветного.
— А вы постучите по графину, гражданин председатель, — посоветовал ему бард. — Призовите к порядку. Хотя бы мысленно. Лишите меня слова.
— Неудачная острота, — отвернулся «председатель» еще больше, увеличив угол отчуждения меж собой и поэтом еще на несколько градусов.
Волосатый блондин из иностранцев, несущий птиц, змею и сопутствующих им насекомых, вежливо улыбнулся, предложив:
— Если можно, расскажите о собачке. Какова ее дальнейшая судьба?
— Вернулась на хутор. И потому уцелела. А скотину всю перебило. И меня в руку ранило тогда. Вот смотрите: на левой руке нет одного пальца. Шестого. У меня врожденная шестипалость.
— Мудрая собачка, — удовлетворенно изрек скандинав, не обращая на шестипалость Аристарха ни малейшего внимания.
— Дрянь собачка, — не согласился с иностранцем ответработник. — Хозяина в беде оставила. Увильнула от событий.
— Собачка своим поведением предупредила… Но никто ее не послушал. Я что-нибудь не так сказал? — поинтересовался блондин у Беззаветного.
— Нет, пожалуй, вы правы. Собачка, можно сказать, слезами умывалась, за штанину меня придерживала: дескать, не надо туда ходить. А я пошел. Да и как было не пойти, когда за лесом что-то происходило? Когда именно в той стороне пролегала асфальтированная дорога, и по той дороге, словно кем-то сжатая с боков, словно втягивалась в ущелье и, распирая его, втискивалась сама Война — не просто дивизия, армия или фронт, но вся разбухшая, напоенная слезами и кровью мира, изрыгающая огонь и железо, немилосердная гидра насилия. Я, конечно, преувеличил, сравнивая нынешнее шествие с тем, прибалтийским, вмонтированным в душистый сосновый бор и поливаемым с низко идущих штурмовиков свинцом и сталью (видны были заклепки на фюзеляжах и ржавые потеки на металлических животах летучих машин). Во-первых, нынешнее шествие милосерднее курляндского, а во-вторых, здесь не так шумно и не столь смрадно, как было там, в сосновом бору, нашпигованном техникой и трупами.