Горислава - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До Нюши ясно доносилась вся музыка. Вдруг в вызвон инструментов из-под ярка резко вплелись девичьи умоляющие слова:
— Оой, даа отпустиите!
Барахтанье, сопение.
— Оой, даа что вы со мной деелаете!
Короткая настороженная тишина. Потом виноватый, плаксивый голос:
— Ой, да как я теперь мамке буду в глаза глядеть…
Свинарка Нюша не могла определить по голосу, кто из деревенских девок угодил в лапы одному из нагрянувших волков. Вроде ойкала доярка Дуся Мартемьянова… может, заведующая колхозным клубом Мила? Нет, эта в подобной ситуации ойкать не станет. Наверно, Дуська.
Тихонько прихромала Нюша к обрыву, глянула вниз. Но даже и в белую ночь ничего нельзя было рассмотреть сквозь молодые тальники. Нюшу возмутила чья-то противная женская покорность. Она перебросила скорый мосточек в свое быстролетное девичество. Представила над собой широкоскулое остяцкое лицо, раздутые ноздри, слюнявый протабаченный рот и поежилась. Она тогда исходила криком, царапала остячонку глаза и щеки, рвала на нем сатиновую рубашку. Он душил ее твердой, намозоленной веслами ладонью, изнурял борьбой, как паучина изнуряет попавшую в сеть бабочку.
Громко плюнув в сторону тальников, Нюша швырнула туда кусок дерна. Прислушалась. За тальниками было мертво. Только гармонь и гитара неуступно блажили в ночи. Не могли перепеть друг друга басы и струны.
Егорка в деревенском клубишке крутил кино. По-актерски мог читать длинные монологи из фильмов. Выбирал словеса про любовь, про веселую перебранку на гусарских пирушках. Когда рвалась изнуренная бесконечными сеансами кинолента, кто-нибудь из зубастых механизаторов кричал: кинщика на мыло! Егорка зажигал свет, кидал в квадратное окошечко кинобудки обтирочную ветошь. Вспарывал шуматок в зале криком:
— Воткните в пасть болтуну этот кляп!
Однажды швырнул обтирку, и она угодила на лысину колхозного бухгалтера. Всплеснулся смех. Степенный солидный страж артельной кассы побагровел от обиды. Повернулся лицом к кинобудке, бросил комок ветоши в аппаратную. Промахнулся, не угодил в одну из двух дыр.
— Эй, культурник! Ты скоро и гранаты швырять начнешь.
— Тебя бомбой не оглушишь.
— Чего?!
Но киномеханик уже потушил свет и выпустил из недр кинобудки конусный световой столб и надбавил звука. На экране с обворожительной улыбкой появилась Любовь Орлова. Все вмиг забыли Егорку и разобиженного лысого буха. Вблизи Васюгана экранным половодьем текла «Волга-Волга». Шлепал по волжской воде старомодный колесник. Разворачивалась иная жизнь, иные страсти-мордасти.
И вновь в отведенный час взревывала у поленницы Егоркина гармонь. Никто, как раньше, не отгонял лопухом от лица гармониста надоедливых комаров и мошку. Никто не приплясывал рядом, не вздыхал под печаль басов. Прибегали пацанята, утекшие от загулявших родителей. Стояли, ввинчивали в носы грязные пальцы.
Чесали пузо, ноги. Постоят, поглазеют на одинокого гармониста и стрельнут по песку к гитарной музыке. Там людно, весело. Бородачи новые песни горланят. Многие слова непонятны ребятам и оттого обретают загадочность, веют сказкой.
Первой отбилась от веселого табора Дуська Мартемьянова. Подъюлила виновато к гармонисту, встала в сторонке, молчит. Егорка тоже рот не тревожит. Трехрядка громче прежнего старается, славит Подгорную широкую улицу. Даже луна заслушалась, немигающе воззрилась на воду, берег, ровную поленницу. Смотрит заинтересованно на гармониста и на дояриху. Внезапно Егорка оборвал игру. Пфыкнул мехами, застегнул гармонь на обе пуговицы. Встал и отправился домой.
— Егоры… а, Егоры…
Не обернулся. Нарочно стал загребать полуботинками уличную пыль: пускал дымовую завесу.
— Погоди… сказать надо…
Парень разухабисто свистнул. Кивнул луне и запел:
— Й-е-хал я из Берлина, й-е-хал мимо Орла, та-ам, где ррусская сла-ва все тро-опинки прр-ошла…
Пропел куплет, бросил песню. Шел, бормотал вслух:
— Знал, что ваши выкрутасы скоро кончатся… Фу ты, ну ты, ножки гнуты… дезертирки, перебежчицы… гитары захотели… невидаль бородатую глядеть… сейчас пуп надорву от смеха…
— Егоры, а Егоры, — доносилось как со дна глубокого колодца.
— Заладила, курица, раскудахталась…
К концу августа экспедиционный десант внезапно исчез. Приехали вечером из заречья колхозники после сенного страдования, не увидели возле старых осокорей многоместных палаток. Кругом валялись пустые бутылки, консервные банки, сигаретные пачки, кучи всякого хлама. Собаки обнюхивали тряпки, каждый клочок бумаги. Подбирали колбасные шкурки, хлебные куски. Нюшина дворняга отыскала обертку из-под масла и за два жевка сожрала тонкую, хрустящую бумагу.
Над потухшим костром на березовой поперечине, где висел ведерный котел, болталась грязная, пропитанная потом и комариной мазью энцефалитка.
Куда исчез табор бородатых маршрутников, никто не знал.
Гармонист Егорушка с той поры не выходил на васюганский берег с верной мехастой музыкой. В глубине души паренек чувствовал себя посрамленным. Налетела экспедиционная орда, так девки разом в полон ей пошли. «Теперь вы у меня повечеруете, — рассуждал киномеханик, — умолять будете — не пойду… А Дуська-шалава, заладила свое: Егорк, Егорк… Допрыгалась. Брюхо стала засупонивать. Слушки по деревне не ходят — лётом летают… нну, бабы!».
…И это все в прошлом… промелькнуло тихой грезой жизни. Отплакалась, отсмеялась деревня. Кого-то снесла на кладбище. Иных стыд заставил покинуть Авдотьевку. Другие уехали в город грызть гранит наук, крошить об него зубы. А годы тем временем крошили деревню.
Придя с кладбища, направился к бывшей механической мастерской. Затравенелая дорожка неторопко ползла мимо полуразрушенной кузницы: время не вытравило из нее запахи окалины и каменного угля, сожженного в горне. Возле черной развалюхи из травы торчали зубья бороны, валялись обручи, тележные колеса, обрубки металла, проволока. Сохранился станок для ковки лошадей. Поднял помятую дегтярницу, она хранила терпкий смолевой дух.
Около механической мастерской ржавой сопкой покоился металлолом. Коленчатые валы, шестерни, обрывки тракторных гусениц, рессоры, топливные насосы, кузова машин. И на это кладбище каким-то чудом забрел иван-чай, пророс возле опрокинутой тракторной кабины. Сквозь стружку от токарных станков пробивалась густая крапива, пустив в землю поистине металлические корни.
Заглянул в нутро мастерской. Удивился, увидев пригорбленного Савву, неторопливо ступающего по расколотому во многих местах бетонированному полу. Под ногами шатались куски бетона. Старичок ходил по мастерской, заглядывал в углы, швырял гайками в пробегающих крыс. В белых кальсонах, в белой нательной рубахе Савва походил на привидение. Тесемки кальсон болтались по полу, цеплялись за разный металлический хлам, рассыпанный по мастерской. На стены толстым слоем налипла черная, махристая пыль. Валялся большой клочок пакли, в ней что-то выискивали прыгающие воробьи.
Савва оглянулся в мою сторону. Постоял несколько секунд, махнул ладонью возле глаз, словно открестился от призрака. Лицо его было непроницаемым, взгляд отрешенным. Не приходилось видеть больных лунатизмом, но мне думалось: именно так они выглядят наедине с безмолвием ночи и луны.
Старичок нагибался, гремел металлом. Что-то искал.
Я вернулся к реке с тяжелым раздумьем о бренности всего сущего. Солнце, похожее на торец раскаленной болванки, прожигало черту горизонта. Скрылось наполовину, словно заклепало небо и сопредельную с ним невидимую затаежную границу.
Стрижи занимались вечерним облетом своих владений. Кормились комарами, мошкой, хватали зазевавшихся стрекоз. Надо мной гнус навис серой гудящей массой. Он не отваживался садиться на лицо, шею, руки, смазанные дегтем вперемешку с рыбьим жиром.
Вода давно подмыла сваи заброшенного бревенчатого склада: его сильно накренило к реке. Несколько новых многоводных весен, наверно, поставят крест на его существовании. Пригляделся к тонкомерным бревнам склада, увидел кишащее комарье. Оно сидело, ползало, взлетало, опускалось, топтало тонкими гнутыми ножками свою братию. Стрижи с разлету пикировали к выгорбленной стене. Слегка касаясь ее крыльями, сшибали, поднимали в воздух комаров. Развернувшись, предприимчивые береговушки ловили на лету живой корм. Стоял, восторгался хитростью стрижей. Годы давно покусились на детство, но при виде юрких маленьких птах я снова там: в стране цыпок, рогаток и облупленных носов.
Время не властно. Стоит призвать на помощь живучую память, и она золотым ключиком откроет любую дверцу в тот далекий, убаюканный годами, занятный мир детства.
Крадучись, пустыми огородами пробирался Савва, неся что-то тяжелое на плече. Он отпихивал ногами стойкую лебеду, топтал конопляники. Что мог он выбрать на свалке металла? Рессорину? Трак от гусеницы?