Горислава - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Говорила голоску: раздайся, голос, по леску. Чтобы милого, красивого ударило в тоску.
Расставила широко руки, загребая разом бабушку Гориславу, меня.
— Три березки — не лесок, мой миленок невысок. Ладный и подбористый, веселый, разговористый… Молодцы, что явились — не запылились. Старик, усаживай гостей. Думала: вы отдыхаете, приковыляла бы за вами. Старик, мечи хрусталь на стол.
Молчаливый, насупленный муженек Нюши поставил рядышком хрусталь — два граненых стакана сомнительной чистоты. Сгорбленный, небритый старичок, словно почиканный молью, постоянно озирался, пощипывал куценькую бородку. Одергивая фланелевую, навыпуск, рубаху, запускал пятерню под мышку и усердно чесался.
— Чего чешесся? Начерпай из фляги.
— Там… гуща… осталась… — виноватым, блеющим голоском сообщил муж.
— Ну и к чертям! Горислава, дай мне тряпку завернуть мою домашнюю тяпку. Я полью святой водой, может, станет молодой. В наказание, что ли, такой рохля достался?
Рохля, насупившись, молчал и тянул подол рубахи вниз — разглаживал матерчатые бугры.
Заступилась Горислава.
— Нюша, не шумкуй на Савву. Послушный, исполнительный, добрый.
— Немтырь! В день по полтора слова клещами тащу… а так хороший старик… чего грешить. Трава подрастет, выйдем с ним корове паек готовить… Савва, изыщи!
Старичок сощурился, собрал гармошкой складки на лбу. Нехотя расклеил губы:
— На дне… гуща…
Нюша ожгла рохлю острым взглядом. Подошла ко мне, схватила за руку, пытаясь закружить по горнице.
— Не горюй, подружка Феня, нынче новые права. Если парни не подходят — ты тяни за рукава… Перестану я любить своего касатика. Завтра смоюсь на Луну, завлеку лунатика… Славушка, почему солдата ветеранного оставила?
— Сеть вяжет.
— Зимы мало?
— Тереше без иглицы, что курящему без курева. Говорит: нервы успокаиваются. Собирайся, на могилки пойдем. Забыла?
— Ой, и верно. Гуща, убери со стола да мух поколоти.
Из деревни к запольному кладбищу текла узкая тропинка. За долгие годы много смертей проструилось по ней. Обрывались для кого-то петушиные поклики, застолья, полевая и луговая страда, рев скотины в хлевах. Из шумной деревенской круговерти тропинка вела к могилам, к немоте крестов, оградок, шатких столиков, увядших венков. Из надземного сосуда с названием жизнь все переливалось в земной сосуд с названием смерть. Горьким осадком выпадало на дно вечного сосуда оборвавшееся время.
Мавра-отшельница не давала затравенеть кладбищенской тропе. Часто навещала переселенцев, подновляла деревянные и металлические оградки. Подметала листву и хвою. Рыхлила лопатой, грабельками землю на могильных холмиках. Пересаживала на них лесные и полевые цветы.
Много видел разных погостов городских и сельских. С дорогими надгробиями, гранитными и мраморными памятниками, с витиеватыми оградками, сделанными из прочной арматурной стали. Ни одно кладбище не могло сравниться с авдотьевским. Оно представляло собой большую клумбу, любовно ухоженную, оберегаемую добрым, заботливым человеком. Погибающая деревня и воскресший голубо-зеленый городок за пустующим, заросшим будыльем и березняком полем, были разительным контрастом. Понятно стало желание Гориславы почаще навещать переселенцев.
Знавал одну московскую семейку, которая усердно, многие годы столбила местечко на Ваганьковском кладбище, да еще по соседству с известной личностью. Не только, оказывается, важно при жизни, кто твой сосед по лестничной клетке. Вот ведь какое дело. Надо и по гробу настоящего соседа подобрать. А то пролежишь всю смерть рядом с каким-нибудь прохиндеем. Хорошего мало.
Холмистый участок земли на ветродуйном берегу Васюгана жители деревни приглядели давно. Умели ранешние поселенцы выбирать места для деревень, церквей, ветряных мельниц и кладбищ. Надеялись на верные, неподводящие глаза. Смотрел на кладбищенский городок, ловил себя на мысли: хорошо бы после отведенных судьбой лет лечь вот в этот песчаный ярок, под зеленые купола берез, сосен и лиственниц. Их будут постоянно обновлять, подкрашивать весны. Природа позаботится об этом со всем врожденным усердием, со всей безотказной исполнительностью.
— Вот тут наш любимый председатель лежит — Колотовкин. — Горислава низко поклонилась могилке в обильных цветах. — Царство тебе небесное, Павел Евграфович. Радел ты о колхозниках, как о детках своих.
— Верный был мужик, — подтвердила Нюша, ухватившись за крашеные прутья оградки.
— …Пахать, хлебушко жать, сено косить — наравне со всеми. Все меня Песней звал. Сам певать любил. По Терешеньке сердце ныло, так я через песню-отдушину тоску выпускала.
— Замуж выскочила — распелась, — напомнила Нюша и улыбисто, хитро погрозила старушке пальцем. — А то, дурочка, топиться удумала. Теребили бы тебя до сих пор речные ерши да окуни. Вот тут лежать будешь. По-людски, по чести. Верно?
— Тут хорошо, — подтвердила Горислава. — На смерть запрета нет… ляжем… стоймя не закопают.
— Если просеку через нас проведут? У нынешних тайгопутов правила строгие: отшнуруют на карте дорогу и прямиком прутся. Воткнут на кладбище опору высоковольтную: нас лихоманка в землице от тока заколотит. Не живые, а ногами дрыгать станем.
— Свят-свят. Чё болтаешь?
— То и говорю: грилянда с опоры сорвется да гробы сотрясет. Подбросит нас в домовине — лицом от вселенной отвернемся. Могут бур через нас пропустить. Вышке прикажут: стой здесь, она и расставит копыта на наших могилках. Так лягнет — черепа расколятся. Запросто.
— Ну тебя… выдумщица.
— Мавра у нас — политик. Красит оградки, цветочки рассаживает, чтобы на красоту могильную не покусились. Ишь, чертолет, разлетался над деревней. Неспроста.
— Дай, Нюша, доскажу о председателе.
— Валяй. Крепкий был мужик. Пальцами ущипнет, но чтобы трудоднем, словом обидеть — ни-ни… С солдатками грешил, но народ не в обиде. Смотрим: то у одной бабоньки живот охапкой, то у другой… как на одну колодку строгал: волосы дегтярные, носы крепкие, тугие, глазенки капсюлями сверкают. Породистые суразята… грех плохое молвить про Колотовкина. Крепкий мужик был. Валяй, подружка, расскажи про него.
— Ты Павла Евграфовича не осуждай. Грешил… суразята… Если война восемь мужиков от деревни нашей отчекрыжила, восемь горьких вдов оставила — его винить, чё ли?
— Я и говорю: мужик что надо… Спи, спи, Евграфыч, не слушай… Охота, поди, усы покрутить, бабенок за титьки пожамкать?.. Спи, спи, не слушай.
— …У вдовицы Бурундиной сынок в сорок третьем народился. Горе наполовину забылось. Чернявенький, кучерявенький. Все знают, в кого, да губы на защелочку. Тетёшкает мать голопузого Ванечку — в честь мужа убитого назвала — грудь тугую в губешки сует. Бабе радость — детной стала. Не успели с Иваном до войны своим ребеночком обзавестись. У горя крутой берег, обрывистый. У радости пологий, чистый. В войну через эту жизнь-реченьку почтальоны под круть многих возили. Похоронку веслом не оттолкнешь, не утопишь в омуте. В начальный год войны по зимнему первопутью сразу два засургученных конверта пришли. Лютые бумаги.
Горислава помолчала, пристально посмотрела на могилу-цветник.
— Я о другом Колотовкине сказать хочу. Вернулся осенью сорок первого изрытый осколками. Старики с ним парились в бане, все дивились, каким манером Павел Евграфович выжил. Рана на ране. В фуфайке-стеженке столько рубцов не насчитаешь. В работах колхозных — первый прилежник. На песни меня подбивал. Говорил: «Горислава, заводи „Катюшу“. Хорошая, дружная песня, она звено колхозниц заменит».
— И я подпевала, — напомнила Нюша.
— Знамо. Так голоса совьем, так совьем… не рвались.
— …Про платочек синий.
— И про платочек пели. Про очи черные. Про Ермака. Песня ведь радость к душе прикраивает, горе растворяет.
Сплавная река делает здесь крутой поворот. С ярка просматриваются оба плеса: Васюган раскинул два крыла. Река летит, воспаряется в небо, и не будет ей остановок на долгом трудном пути.
Нюша и Горислава водят меня от креста к кресту, рассказывают о тихих жителях. О председателе Колотовкине: мог хлеб государству сдать и колхозникам кое-что перепадало. О доярке Бурундиной: подняла на ноги мальца, и он весь — в отца. Плохого о переселенцах не говорили. Добродетельные, честные, работящие лежали тут. Радостью, как хлебной краюшкой, делились. Горе сами сухариком грызли. Звенело над кладбищем улетевшее время. Странными казались произносимые здесь слова: бричка, коновязь, поцелуй, деготь, борона. Все в прошлом. Ни к чему не приладишь оглобли. Только живучая память смутно прорисовывает облик навсегда ушедших авдотьевских пахарей, смолокуров, доярок, шорников, кузнецов — колхозных прилежников в труде и в песнях.
Нюша присела на землю, взгорбленную корнями сосны. Обычно на кладбище находит на человека глубокая задумчивость, погружение в себя и в минувшее время. На лице Нюши не было ни печалинки. Сидела, чертила прутиком возле ног крест.