Горислава - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не серди отца, — шепнула Нюша.
— Ладно. Все равно ничего не понимает.
Через год Эдик укатил на стройку зашибать деньгу. Но сильно зашибив сорвавшимся кирпичом шейные позвонки, бросил шабашество. Вернулся в город в свою лабораторию. С женой он уже не спал ни по разным комнатам, ни вместе. Квартира была ее, она вытурила загульного ученого мужа, оставив жилую площадь себе и семилетней дочке.
Вослед продолжал лететь более громкий, чем прежде, шепот: быть тебе, Эдик, вечным лаборантом! И глядел укоризненно вересковый ехидный Мефистофель.
— Нет, я не сойду раньше времени с беговой дорожки жизни! — громко внушал насмешникам лаборант, не взошедший на кафедру-трон. Вы еще узнаете меня!
В его лаборатории под конец рабочего дня разорвался громоздкий стеклянный сосуд. Летели, рассыпались вдребезги колбы, реторты, пробирки. Лаборантка-помощница зажала рассеченную осколком щеку. Эдик, одурев от бедствия, неудачного опыта, с диким лешачьим хохотом опустился на бетонный пол. Он ползал на карачках, щерил зубы и рычал на разливающейся по полу щелочной раствор.
С наукой было покончено разом. Эдуард уехал в глубинный леспромхоз, устроился техноруком. С той поры не появлялся под родительским кровом.
— Сын наш где? — спрашивал жену больной Савва. — Профессором стал?
— О-о-о! Он теперь большой академик.
— Навестил бы когда.
— Некогда ему. Занятой человек.
— Озимые взошли?
— Шелком зеленым лежат.
— Пойду плуги проверю.
— Готовы, звеньевой, плуги, бороны, жатки.
— Нет, идти надо. Рабочие ждут.
Покорно брела Нюша за вечным полеводом, отводила его от ярного берега. Вкладывала в руки успокоительную березовую игрушку — сажень. И летело над мертвым полем: двадцать три, восемь, девяносто, одиннадцать…
С сеновала белая ночь просматривалась до глубины миров. Неужели за каждый миллиард прожитых мирами лет на небо восходило по звезде? Немыслимое летосчисление. Когда же забуксовало на большаке Вселенной наше земное колесо? По какой счастливой случайности оказалось в добрых соседях солнце? Представил на миг жуткую картину: его нет. Петухи протрубили подъем, но некого поднимать из-за хвойных вершин. Леденящий мрак успел расползтись по горам, болотам, долинам. Перемерзли до дна моря и реки. Навечно замолкли турбины гидростанций. Люди сожгли последнюю вагонетку угля. Последнюю бочку солярки. Теплилась и погасла огарком чья-то последняя жизнь на земле. Для Вселенной этот катаклизм ровным счетом ничего бы не значил. Мало ли она перетерла в метеоритную пыль планет-неудачниц?! Носятся по галактике их охвостья. Блуждают бесприютные кометы. Проносятся легкой дымкой разные туманности.
Но слава Солнцу! С неизменной точностью встает оно каждое утро, чтобы вскоре переродить его в день и к своему отбою явить земле вечер. Из всех случайностей в мироздании самой великолепной является соседство Солнца и Земли.
Нам подсунули, словно крапленую карту, библейскую веру.
Но по-прежнему с глубоких времен язычества вечной чистой верой является Солнце. Что перед ним разные Иисусы, Будды, Магометы?! Оно — высокий светлый бог, властелин, пророк, кудесник. Оно — жизнетворящее чудо. Вечная, нетускнеющая икона со святым ликом.
Много раз наблюдала Горислава: стоят на коленях под темными иконами старцы и старухи, вышептывают молитвы у зажженных лампадок. В тусклой молельне молчаливые святые заступники внимают гнусавым покаяниям, ревностно следят за усердными поклонами, за двумя настороженными пальцами, выписывающими кресты-размахаи. Чем больше жизнь ввергала старообрядцев в мирские грехи, тем дольше, запальчивее были оправдательные молитвы. Горислава знала почти всю подноготную немногих староверцев деревни. Знала, кого тянуло к блуду, воровству, вину, куреву. Удобно: нагрешил — замолил. Душа вновь чиста, как река после парных летних туманов. Жизнь и вера велели: все делай по правде, а люди этой правде устраивали темную, душили и мяли ее, как хотели.
Своему вечному ясному солнушку Горислава молилась стоя. Восток зажигал нечадящую лампадку сам. Мольбищами для бабушки были луга, лесные поляны, выруба. Захочет — помолится в огороде, захочет — у стога сена. Не хмурь в глазах — улыбка. Не шепелявит слова — доносит их до слуха солнушка с родниковой свежестью. Ее вера была без лукавства и притворства. Не вызывала у светила сомнений в правдивости, искренности. Горислава жила в трепещущем мире чутким ростком природы. Говор дождей, гудение пролетных ветров, шелест утиных крыльев, немота радуг и звезд, тихое половодье луговых и лесных цветов — все жило под охранной грамотой природы, все приводило язычницу в умиление и восторг.
Никуда дальше райцентра не выезжала бабушка Горислава. Не видела паровозов, мостов через реки, глыбин домов. Зато видела, как глыбины кедров и сосен продавливали своими макушками листовой купол небес. Видела обильные ягодники на болотах, вырубах: будто заря в ветреный день прилегла отдохнуть на мшистую перину, подложив под голову мягкие кочки.
Много раз приходилось мне ходить с бабушкой Гориславой в лес. Всегда желанными были для меня долгие походы по грибным, ягодным местам. Наблюдали за массовым переселением муравьев, за бурундуками на пеньках и валежинах.
Мудрое житие природы Горислава знала наизусть. Май взламывал на реке лед: вовремя переворачивал тяжелую страницу вечной земной книги. Каждое, творимое весной, перерождение природы вселяло тихие светлые надежды. Отринутая временем лютая зима уступала путь весне. Весна напористо и страстно расчищала путь лету. Никто не мог нарушить твердого устава природы, посягнуть на ее кропотливый, извечный труд. В нужное время зеленели луга. В нужное время вспыхивали ягодники. Поднимались травы и грибы. Поспевали кедровые шишки. Плодились звери и птицы. В свой срок, в свой черед покрывался пушком живучий вербняк, наливался корневым соком краснопрутник, звенькали возбужденные синицы, трещали дрозды-рябинники. Все видела, все слышала Горислава особым обостренным зрением и слухом.
Лежу на сеновале, думаю о бабушке, понятливой дочери великой матери-природы. Август она величает по-старинному: месяц-серпень. Давно прошло время серпа и цепа. Авдотьевские поля видели комбайновое мотовило. Но не потускнело звонкое словцо — серпень. Так и слышится в нем хруст подрезаемых хлебных стеблей.
Семь лет назад май выдался холодным, ветродуйным. Мы с Гориславой стояли на берегу, не отрывали глаз от реки, дальних низин, потопленных лихим половодьем. Бабушка всплеснула руками, хлопнула себя по бедрам:
— Сиротливая веснушка выдалась. Как эту девку-бесприданницу отдавать замуж за лето? Ведь она нарядов не успеет накопить.
Зеленый наряд на деревьях стал появляться поздно. Природа долго и трудно чеканила листву.
Карманы бабушкиных кофт, жакетов, халатов отвислые: в них постоянно насыпает зерно, сует хлебную краюшку, огрызок пирога. Воробьи, синицы, вороны поджидают кормилицу, рассевшись на прясла, амбарные, избяные крыши. На берегу достала при мне хлебушек. Крошила, кидала окрошье воробьям. Приговаривала:
— Беспризорная у вас жизнь, ох беспризорная. Со скворушками воюете. Из горенок пытаетесь выселить. Скворечники для них сделаны, но и вам там пожить охота. Для вас, воробушки, любая застреха — птичье отечество… Клюйте, клюйте. Вот пшеном полакомьтесь.
Вороны нахально подступали к воробьям, подскакивали, хлопали крыльями.
— Эй, прожоры, — мирно беседовала с ними бабушка, — вам ведерного котла каши не хватит. Дайте цыпушек моих покормить.
Цыпушки суетились у самых ног Гориславы, отплачивали веселым чириканьем.
Снова заговорили о затяжной холодной весне.
— Нынче Аксинья-полузимница лютовала. Старая примета: упадет на макушку зимы метель — жди плохих кормов. Сено может попреть в стогах. Рожь осыплется. Картошку червь поточит. Случится на полузимницу-полухлебницу снежная завируха, у нас говорят: ветер летает — хлеб подметает. И подметет, ополовинит. Для сусека большое пузо — не обуза. В январе и оно тошшает. Мука в муку оборачивается. Раньше каждая горсточка на учете была. Крысы об эту пору злюшшие: хозяйки мучные лари накрепко закрывают. Поживиться нечем.
Посмотрела далеко на заречье, не переставая сыпать зерно воробьям.
— Поздно начнем нынче сенокос. Хороши у нас луговые угодья. На травных наших еланях росы выпадают медовые. Чистые-пречистые, будто кто жидким серебром травушку обрызгал. Подойду к капелюшечке, наклонюсь. Себя внутри ее вижу: космы седые, плат серый. Дивлюсь-дивлюсь: человек в пузырьке крошечном сидит. Рядом шмель капельку пьет: нутро студит. И так в лугу дивно, так покойно… смертоньку отдалить хочется.
Шаг за шагом, день за днем прохожу нашими общими тропками и дорогами. В болотах бабушка знает наперечет все окна — трясинные места, ягодные палестинки. Прямехонько выведет на чернику, клюкву, морошку. Она не завязывает, как Мавра-отшельница, узелки на платках: узелки давно завязаны на цепкой памяти.