Городские сны (сборник) - Александр Станюта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но чуда не происходит. Перед Руппом окно с осколками грязного стекла и пустой казарменный плац с турником и гимнастическими брусьями. За спиной подвыпившие соотечественники нестройно затягивают солдатскую маршевую песню: «Чернобровая девушка, ты осталась дома…»
Он был убит 4 декабря 1941 года под Москвой.
Унтер-офицеру Роберту Руппу, 1909 года рождения, школьному учителю истории из Гармиш-Партенкирхена, было 32 года.
Глава седьмая
Улица Толстого I
I
И в каком бы году ни наступал этот день, 22-го июня, день нападения Германии на страну, сразу ставшей от этого для многих абсолютно правой во всем, и вовне, и внутри себя, – в тот день он мысленно всегда видел одно и тоже.
Ярко-желтая под ярко-желтым солнцем, пыльная песчаная дорога. И никого вокруг, только они, Сережа и отец, бабушка, тетка и двоюродная сестра, – вся их семья: пешком, пешком километров пятнадцать до Минска из Жданович, где он, Сережа, был на даче с дедом, маминым отцом, когда война ее отрезала от них, застав в Одессе.
Двадцать четвертого, на третий день войны, немцы бомбили Минск – и это была первая, самая страшная для города бомбежка.
Били его почти весь день, вот после этого он и превратился в то скопище руин, в тот обгоревший остов самого себя, в кирпичный прах, подниматься из которого, да и то сперва лишь в центре, стал только десять лет спустя.
Безжалостное солнце, едкий дым пожаров и удушающий запах горелой жести с крыш, страх и отчаяние безвыходности, обреченности могли свести с ума. Люди метались в поисках убежища, разыскивали родственников или таились в подвалах, погребах, на огородах, молились, плакали и проклинали.
Часов в пять вечера отец вывел из домика на чудом уцелевшей за вокзалом зеленой улице Толстого свой маленький женский отряд и двинул его в сторону Жданович – там оставался сын.
Как человек военный, отец командовал своим отрядом спокойно и без лишних слов: они должны были держаться вместе что бы ни случилось, не разлучаться, иначе вряд ли смогут потом найтись.
Впереди было самое простое, но неизвестное: сперва – по улицам, поближе к железнодорожному пути, где еще вчера шли привычные дачные поезда и где еще могло быть какое-то движение по немощеной дороге – а там как выйдет.
И вышло так, как он рассчитывал, суеверно не решаясь заранее обнадеживать мать и сестру. В тучах серой пыли из города, из-под нависшего над ним пухлого дымного покрывала, неслась «полуторка» – куда-то в сторону Жданович. Невероятно, но отец ее оставил.
В кузове все легли на горячий, с прорехами и песком, брезент. Под ним были буханки свежевыпеченного хлеба. Шофер с потным лицом и красными бессонными глазами мало что понимал, молча летел со своим хлебным кузовом куда-то в воинскую часть – прежних распоряжений, графиков никто не отменял.
Они нашли его – сына, внука, племянника – уже на закате. Весь следующий день пробыли с ним, с родителями его матери. Те не решались возвратиться в Минск. И на второе утро отец опять повел отряд, теперь в обратном направлении. В отряде было уже пятеро.
– Аж два мужчины, – улыбнулась бабушка Каролина. – Батька и сын.
И снова, как уже не раз, он на плечах отца – и ничего ему не понятно так, как понимают это взрослые. Просто ярчайший солнечный свет – ну что в нем может быть плохого или тревожного?
И зелень леса слева. Там, в тени, что-то большое, как огромный вытянутый или сплюснутый шар, серебристый, удерживаемый за веревки какими-то веселыми людьми. Потом узналось: это аэростат, а с ним – солдаты. Они, как позже и другие, встреченные на дороге, то ли всерьез, то ли шутливо сообщают: – Мы на передислокацию!
И миг, увиденный в доме в Ждановичах, еще до пешего похода в Минск, одно из самых первых впечатлений жизни: в открытое окно, наверное, с подушки (не через дыру же в потолке и крыше) видны несущиеся в небе черные маленькие предметы; взрослые называют их немецкими самолетами.
И будто бы в тот самый день – стояние с отцом в тех же Ждановичах, у какого-то колодца, а рядом ярким огнем горит сосна вверху. Осталась навсегда дикая мысль: может, отцу тогда пришел в голову вопрос – а не покончить ли вот здесь, в колодце, жизнь и свою, и сына? Тогда больше не будет ничего. Ни страха перед неизвестностью. Ни возвращения в немецкий уже Минск. Ни этого невольного предательства своих на фронте, в армии, пусть та и не нуждается больше в нем. И никакого спасения семьи, что вроде бы оправдывало, ставило все на свои места во всем запутанном, полном сомнений в глубине души…
«Тот день, тот год и вот пока еще все тот же век, – подумал он. – Конец, финиш двадцатого столетия».
Все те же вечные, неизбывные измерения любой жизни, время и место.
Тебе уже давно за пятьдесят, но восприятие всего, что есть вокруг, свежо, порой даже обострено – или так кажется?
Может быть, есть какое-то необъяснимое проникновение в тебя того невыразимого, живого, полного самодвижения, что и само включает тебя в свой состав – изначально?
Может быть, есть нечто такое, что, заполнив собою тебя, оформив твое нахождение в определенном времени, и стало тем, что ты зовешь собственной жизнью или своей судьбой?
Конечно же, оно тобой владеет. Оно какое-то ртутно-неуловимое – не ухватить, не остановить. Но оно не может существовать вне тебя, как ты – вне его. Оно одновременно и вне, и внутри тебя. Может быть, это и есть то, что называют Бог?
Когда-то казались умными, но нарочитыми слова писателя, которым увлекался в молодости вместе с другом, – слова о том, что прошлого, по сути, нет, ибо оно незримо присутствует в настоящем, включено, растворено в нем.
Но молодость прошла, как облака. И те слова угрюмого, трудно читавшегося романиста из-за океана перестали быть нарочитыми. Мало того, их смысл виделся совершенно очевидным, просто непреложным.
То было золотое время. Пик жизни – пик желаний, возможностей, сил и умения, воли и ума, пик жизни сознательной и чувственной одновременно.
И тогда бешено заработала неутомимая машина памяти. Слова о том, что прошлое живет в каждом мгновении твоего настоящего, стали уже не чьими-то словами, с которыми согласен. Они явились истиной, которую ты выжил своим умом.
Но все проходит. Прошел и тот высокий пик. И с первых шагов спуска, казавшегося поначалу временной усталостью, не более, стало все чаще замечаться в людях как раз отсутствие их прошлого.
Оно, ты был уверен, как-то остается в них навсегда.
А вот и нет, – будто сказал потом какой-то голос.
Нет, прошлое совсем не обязательно удерживается, сохраняется: люди меняются до неузнаваемости. Человек проживает одну-единственную жизнь не все тем же собой, неизменным, а как бы несколькими разными людьми. И собственное прошлое ему уже чужое, и люди, пусть даже родные, из того прошлого, и, наконец, он сам по отношению к себе прежнему становится чужим.
II
Время меняет все. Одними и теми же остаются только места. Они, может, и связывают как-то происходящее во времени. Но как? Какой все-таки смысл в узнавании, в прочитывании памятью тех мест, где что-то известное тебе сколько-то длилось или просто промелькнуло.
… Вот кавалерийский капитан в парадном строю перед трибуной у Дома правительства – а на строительстве этого дома в тех же 1930-х, только в начале их, был сторожем его отец, твой дед.
И вот в этом же месте – уже парад послевоенный, первомайский, 1948 год: мать снова с ним, Сережей, они смотрят парад с балкончика над книжным магазином напротив Красного костела. Левее – тот же Дом правительства с огромным черным, будто чугунным Лениным (тем летом 48-го будут впервые Москва и мавзолей и чья-то желтоватая, словно искусственная, голова на красной подушечке) – а бывший сторож у Дома правительства, а потом на стройке Оперного театра – уже давно будет на кладбище, кавалерийский же капитан – под северным сиянием Воркуты.
Зато другой Сережин дед в войну каким-то чудом уцелеет в развалюхе напротив все того же Дома правительства.
…Вот терпеливая, как вол, в вечной работе, бабушка, мать отца, несет внучка «на баранах» – на спине, подхватив руками под коленки, чмыхая носом. На площади, мощеной до войны брусчаткой, между деревянной церковью и Западным мостом стоит веер немецких дорожных указателей: черные буквы на желтых стрелах…
И тут же, спустя два года, будет везти Сережу на санках мать – вдоль той же, Советской улицы, где на парадах ездил конный отец, а потом лежали на снегу пристреленные ночью пленные красноармейцы.
…А вот второе после бабушкиного дома жилье, на улице с трамваями, с чудесным миром трофейного кино в «Победе» – но в двух шагах от этого кинотеатра еще стоял тогда бывший женский монастырь, где бабушка крестила внука уже при немцах, ставя его босым в тазик с водой – конечно же, святой, иначе как бы он уцелел?..
Или вокзал: здесь тоже, только окажись возле него, сразу же начинаются те переливы времени, когда перед глазами, словно наяву, проходит что-то давнее, а место – все одно и то же.